» Биография
» Библиография
» Тексты
» Рецензии, интервью, отзывы
» Фотогалерея
» Письма читателей
» Вопросы и ответы
» Юбилеи
» Гостевая книга
» Контакты

Маленькие семейные истории

 

Дружок
История собаки

   — Дружок! Дружок! — кричу я, высунувшись из окна кухни. — Домой!
   Никого не видно на узкой асфальтовой дорожке, ведущей сверху, от магазина, к нашему дому. Но  проходит минуты две-три, и откуда-то из-за гаражей выскакивает и несется, сломя голову, так, что уши развеваются, белый, лохматый пес.
   — Домой, домой! — подгоняю я, чтобы он не передумал и не увильнул перед самым подъездом в сторону.
   Он забегает в подъезд, проносится мимо лифта на лестницу и пулей взлетает на четвертый этаж. Я открываю ему дверь и говорю:
   — Вот молодец, вот хорошая собачка!
   Звать его с улицы приходится только в те дни, когда в одном из соседних домов загуляет какая-нибудь сучка. Тогда мой  Дружок заступает у ее подъезда на «боевое дежурство» и караулит. Причем неважно, какой эта собачка породы и какого роста, он любит их всех без разбора и очень многих весьма успешно, судя по тому количеству похожих на него – белых с непременным черным пятном на боку – щенков, которые бегают в нашем микрорайоне. Иногда мои призывы из окна кухни не дают никакого результата, тогда я сама иду на поиски.
   — Вы  не Дружка ищете? — спрашивает  совершенно незнакомая женщина. — Он был в нашем доме, на 11-м этаже.
   Его все тут знают.
   — Ваш Дружок садился в автобус на остановке «Горбольница».
   — Что вы говорите? И сел?
   — Нет, его отогнали.
   Вот бродяга! Это он за какой-нибудь женщиной увязался, у которой собака гуляет.
   Но если нигде не пахнет, мой Дружок прибегает домой сам и издает у двери один, но громкий «гав!». Я рада и иду открывать. Бывает, что он поранит лапу или погрызется с другими собаками, тогда, раненый, он не может подниматься по лестнице, а сидит у лифта и ждет, когда кто-нибудь будет ехать и его подвезет. Поскольку Дружок —  субъект, всем в нашем доме известный, его без вопросов завозят на наш 4-й этаж.
   — Ах, ты мой сладенький! — приговариваю я, моя Дружку лапы в ванной.
   — Боже мой! — удивляется Нелля, бывая у нас в гостях. — Кто бы мог подумать, что ты — ты! — будешь так любить эту собаку!
   — Не то слово, — добавляет  Алексей. — Она его любит больше, чем нас с Алешкой. Не дай бог на  Дружочка голос повысить — бросается, как тигрица.
   — Уму непостижимо, — говорит Нелля. — Сколько я свою сестру знаю, она собак всю жизнь терпеть не могла, она их  панически боялась. «Светочка не любит собак, не подпускайте собаку к Светочке, она боится!». Уже взрослая тетя была, а как собаку увидит: «Ой! Ай!».  А собаки, они же чувствуют, если человек их боится, могут и  цапнуть.
   — Да уж, — вставляет Алешка, — сколько я просил купить собаку, когда маленький был. Мама: «Только через мой труп!». Так я же просил добермана или дога, а это что за  тварь лохматая, беспородная, а? — он ласково треплет Дружка за ухом. 
   Мои мужики любят его не меньше, чем я, только показывать не хотят.
   — А ты знаешь, почему твоя мама боялась собак? — спрашивает Нелля.
   Сейчас последует душещипательная история про маленькую девочку, на целых два года отправленную безжалостными родителями далеко от дома, к тете с дядей.
   — Кстати, почему они тебя тогда отправили к тете Инне, ты не знаешь?
   — По-моему, у них  назревал развод.
   — Да ты что? А почему я никогда про это не знала?
   — Тебе было три года, как ты могла знать?
   —Посмотрите на нее! Сама всего на год и два месяца старше меня!  Но все про всех знает, откуда — уму непостижимо.
   — Так что там насчет собак было, теть Нель?
   — Когда твоя мама жила в Тбилиси, у нашей тети, ее там сильно напугала  одна собака — большая такая овчарка, ей было всего четыре года, не овчарке, а твоей маме.

   В Тбилиси мы жили на самом верху небольшой горы (скорее холма), в двухэтажном доме, опоясанном на уровне второго этажа открытой деревянной верандой. Внизу, в первом этаже большими многодетными семьями жили курды, наверху сдавалось внаем несколько комнат, одну из которых  снимали мои тетя Инна  и дядя Саша – в то время  студент Тбилисского железнодорожного института.
   С горы, на которой стоял наш дом, вели вниз извилистые тропинки, по ним мы бегали наперегонки с соседскими девочками-грузинками. Бежать надо было быстро-быстро, не пропуская ни одного изгиба, и при этом ни разу не упасть. В тот день все дети из нашего дома  вдруг разом, как по команде, помчались вниз, под гору. Кто-то сказал, что  приехали на мотоцикле милиционеры, и надо бежать смотреть, что они будут делать. Я была, наверное, самая младшая из всех ребят и прибежала последняя. В коляске мотоцикла сидела огромная немецкая овчарка и смотрела прямо на меня неподвижными желтыми глазами. Встретившись с ней взглядом, я успела только развернуться, чтобы бежать назад, в гору, но было поздно. Высоким прыжком взметнулась она из коляски и... И вот я лежу, уткнувшись носом в траву, а сверху разлеглась и влажно дышит мне в затылок здоровенная  псина, гораздо  длиннее меня. Я даже не помню, укусила ли она меня, скорее всего, нет, она просто увидела бегущую цель и накрыла ее до прихода своего хозяина-милиционера. Но это было уже неважно — укусила, не укусила — потому что я все равно умерла от страха, лежа под этой собакой. Я и сейчас, хотя прошло много лет, вспоминая об этом,  чувствую на себе ее тяжесть и словно вижу краем глаза огромную лапу, накрывшую мою ладошку. Потом прибежали милиционеры, оттащили овчарку, а меня на руках отнесли домой. Дети бежали рядом и показывали дорогу.
   — С тех пор, — рассказывает Нелля – так, как будто это было с ней или как будто она при этом присутствовала, — наша Светка стала бояться собак. Вот увидит даже вдалеке, на цепи и в наморднике собаку, сразу: «Я туда не пойду, там собака!». 
   — Все правильно, - соглашаюсь я. - Ты только забыла сказать, что, несмотря на  это, в нашем доме всегда жили собаки. 
   — О! Сколько их перебывало у нас! – говорит Нелля.

   Надо сказать, что двор нашего детства был полон всякой живности. Тогда еще не было моды держать в квартирах породистых кошек и собак, но беспородные твари жили и плодились во дворах  в больших количествах. Еще не было моды заводить в квартирах попугайчиков, но на крышах сохранились кое-где голубятни, и, когда их открывали, над домами взмывало и кружило живое бело-сизо-голубое облако. А по огородам свободно разгуливали куры, петухи, гуси, утки и даже индюки. Душным летним вечером на дорожку перед домом могла выскочить и сидеть неподвижно серо-зеленая лягушка, и все знали, что это – к дождю. А после дождя по садовым дорожкам и даже по асфальту змеились блестящие темно-розовые червяки, которых дети собирали в банки, чтобы отдать отцам, идущим на рыбалку.
   И какой только еще живности не обитало вокруг нас! Толстые, мохнатые гусеницы ползали по старой шелковице; нежные стрекозы и бабочки порхали в палисаднике, не даваясь нам в руки; в зарослях малины прятался желтоглазый уж;  липли к листам круглые домики улиток; под присказку «полети на небо, там твои детки» взлетала с ладошки красная, в черный горошек божья коровка; отчаянно вертел лапками и рогами пойманный за спинку майский жук;  в траве за домом скакали на высоких ножках кузнечики и скользили маленькие ящерицы; в пахнущем вечной сыростью подвале таились маленькие, юркие мышки, которых надо было бояться и не пускать в дом; а засидевшись на улице совсем уж допоздна, можно было увидеть крошечные фонарики светлячков и услышать, почувствовать где-то совсем рядом с собой шуршащий полет летучей мыши. И все это жило, шевелилось, ходило, летало и ползало, плодилось и умирало, не требуя никакого нашего участия, само по себе, естественное, как деревья, земля и воздух.
   Но особое место в этой «природе двора» занимали, конечно, собаки. Громадные черные, серые и рыжие Рексы, Джеки и Лорды жили в каждом дворе, сторожа огороды и дома, и на каждой калитке непременно висела табличка, извещавшая, что «Во дворе злая собака». Собаки были не столько злые (с чего бы?), сколько гавкучие, и по ночам, стоило залаять одному какому-нибудь Джульбарсу, вся улица отзывалась самозабвенным, долго не смолкающим лаем.
 
   Самой первой нашей собакой была немецкая овчарка Джульетта. Она жила во дворе, в просторной деревянной будке и ходила по двору на длинной цепи. Было это еще на улице Степной, где мы снимали у хозяйки две комнаты в небольшом частном домике.  Джульетту отравили злые соседи, они подсыпали ей какого-то яду и она умерла, истекая кровью. Кровь я видела своими глазами, когда мертвую Джульетту волокли на веревке, обвитой вокруг шеи, по нашему двору чужие дядьки, приехавшие на специальной машине, — на земле остался длинный красный след. А про яд и злых соседей говорили дома родители, но доказать в милиции  не могли, и соседям ничего за это не было, они ходили за забором довольные и улыбались, приговаривая: «Теперь не погавкает!». За несколько часов до отравления у Джульетты родились щенки. Их было шесть — три серых, как сама Джульетта, и три черных, наверное, как их отец, которого никто из нас, кроме папы, не видел. Когда Джульетта умирала, она насмерть придавила своим телом половину щенков, и их выбросили потом в уборную во дворе. А трое остались живы, и папа принес их в комнату. У папы сохранилась с войны  кожаная  куртка, внутри которой был густой, колечками мех; эту куртку вывернули мехом наружу и положили на него щенков, они стали ползать по ней и тыкаться носами.
   — Сиську ищут, — сказал папа.
   Незадолго до этого родилась наша Аллочка, так что в доме как раз водились бутылочки с сосками. На первый случай мама сцедила в стакан немного своего молока, перелила его в бутылочку и дала по очереди щенкам. Но при этом сказала папе, что кормить еще и собак она не собирается, поэтому нужно теперь покупать не три литра молока, как покупали до этого, а на литр больше.
Щенков я совсем не боялась, а наоборот, очень любила, они жили на дне большой коробки, откуда мы с Неллей  часто их доставали, трепали и тискали. Щенки были толстые, неповоротливые, забавные. Когда пришло время, папа сказал:
   — Ну, выбирайте, какого оставим себе.
   Нам больше всех нравился серый щенок, но оказалось, что это девочка.
   — Нет, — сказал папа. — Никаких девочек. Надо оставить кобелька.
   Папа выбрал его сам — самого маленького и самого, как нам с Неллей казалось, некрасивого из трех, черного с ног до головы — и сказал, что это он сейчас такой маленький, а когда вырастет, будет большой и красивый. Двух других папа отнес к себе на работу и отдал там каким-то людям. Черного щенка назвали Тарзаном (как героя очень популярного в те годы фильма), вскоре он переехал с нами на новое место – в дом-барак на 2-м проезде Айвазовского – и прожил там целых 17 лет, охраняя  двор, гараж и папину машину. Взрослого Тарзана я также избегала. Если случалось мне выносить ему во двор еду, то я останавливалась на расстоянии, куда он не доставал на своей цепи, и издали довольно метким броском закидывала еду в миску. Главной подружкой Тарзана была наша Аллочка, они ведь были ровесники и выросли вместе, Аллочка его жалела и потихоньку таскала ему  куски со стола.
   Умер Тарзан, должно быть, от старости.  Однажды утром, открыв гараж, папа обнаружил его на цементном полу околевшим. Больше всех горевала Аллочка, она даже крестик из прутьев поставила в том месте поляны (недалеко от дома), где папа закопал Тарзана, и  положила там букетик мелких пахучих ромашек.
   После Тарзана собаки в нашем дворе стали  неизвестно откуда появляться и неизвестно куда исчезать. То какая-то Альба, которой  Алла с Женей устроили домик прямо под крыльцом, то какой-то Пушок, которого Женька притащила в квартиру и поселила за диваном...
   Еще однажды мне пришлось совершенно против своей воли иметь дело с собакой, причем дело вышло очень неприятное. Очередной щенок моих младших сестер, выпущенный  во двор, вдруг куда-то запропастился. Они искали его, звали, Женька ревела, мне стало ее жалко, и я пошла искать сама. Оказалось, щенок свалился в выгребную яму  уборной в конце двора. Там было неглубоко, надо было только лечь на землю и постараться опустить руку как можно ниже, щенок барахтался сверху, на виду. Преодолевая отвращение, зажмурившись и заткнув левой рукой нос, правой я полезла в гадостную яму. Щенок был спасен, но от него сильно воняло, пришлось долго мыть его под краном во дворе, после чего также долго мыть руки  сначала хозяйственным, потом туалетным мылом, да еще протирать папиным «Шипром», но даже ночью мне все казалось, что рука чем-то пахнет и я старалась засунуть ее подальше за спину. Когда  вечером мои сестры рассказали эту историю родителям, те не поверили.
   — Наша Светка? Собаку? Из уборной? Не может быть! Это что-то в лесу сдохло, — сказала мама.
Потом я выросла, вышла замуж и ушла жить к мужу. Собак, обитавших в доме родителей уже после меня, я, приходя к ним в гости, старалась не замечать. Лет десять жил у них тибетский терьер Микки, подаренный им моим мужем. Из-за этой собаки я не хотела переезжать к нему после свадьбы, и надо было куда-то ее деть, выручили мои же родители. Правда, они переименовали этого Микки в простого Митьку. Он свободно бродил по всем четырем комнатам их новой квартиры на улице Тургенева, спал в кресле и вообще чувствовал себя хозяином. Кормила его мама тем, что сами ели, то есть хорошо кормила. Всех, кто приходил, Митька встречал на пороге, обнюхивал и облаивал и без вмешательства папы или мамы не пропускал в комнату. На меня он лаял особенно усердно, и я, едва переступив порог, звала на помощь:
   — Папа! Папа!
   Выходил папа, брал Митьку за шкирку, утаскивал в дальнюю комнату, закрывал там и не выпускал, пока я не уходила.
   Потом, когда Митька состарился и умер, появилась некая Мика — совсем уж дворняжка. Последним в длинной череде собак, коротавших век под одной крышей с моими родителями, оказался этот самый Дружок. История его особая.

   В середине 80-х наша мама стала увлеченно читать перестроечную прессу. Каждую среду в шесть утра она выходила из дому и шла к газетному киоску, чтобы успеть купить свежий номер «Московских новостей» и «Огонька», позже там уже выстраивалась целая очередь, и самых интересных изданий на всех не хватало. Мама читала все подряд, всему, что там было написано, верила и за те несколько лет, что она читала, сознание ее очень сильно изменилось. Папа предпочитал и в эти годы читать книжки, причем — старые, написанные давным-давно (например, «Морские рассказы» Станюковича), а ко всему происходящему относился довольно скептически и часто говорил маме:
   — Бросай ты читать эту политику, а то свихнешься!
   Но мама читала. В киоске «Союзпечать» была у нее своя, прикормленная тетка, которой она немного переплачивала, чтобы та оставляла ей нужные издания. И вот однажды приходит мама утром к киоску, а там сидит собачка — небольшая такая, черненькая с белым, похожая на ту Лайку, что когда-то летала в космос. Сидит и смотрит на маму выразительными карими глазками. В первый раз мама никак не отреагировала, но когда на следующий день опять встретила на том же месте ту же собачку, она уже обратила на нее внимание и даже спросила у своей знакомой киоскерши, чего, мол, это у вас тут собачка второй день сидит. Та ответила, что вот, мол, приблудилась и сидит. Еще через день мама, идя за газетами, захватила с собой кусочек колбаски, и это решило все дело. Собачка проводила маму до подъезда, благодарно помахала ей хвостиком, а наутро встретила у киоска, как родную — прыгала и ластилась. Несколько дней мама носила ей то колбаску, то котлетку, и кончилось, конечно, тем, что в одно прекрасное утро папа проснулся и обнаружил в квартире неизвестное существо. Произошел небольшой, как он говорил, «скандалевич», во время которого мама заявила, что собака «будет жить у нас», а папа, в свою очередь, что выводить ее гулять он не собирается, хватит с него Митьки, которого он водил столько лет.
   — Я думал хоть отдохну после него, так нет, она опять привела... – ворчал папа, впрочем, не слишком сердито.
   Собачку назвали Мика (в память о Митьке) и оставили в квартире, а спустя полгода она принесла пятерых щенят — всех разного цвета. У мамы с папой жил тогда «на пятидневке» самый младший на тот момент внук —  Родион. Именно он и выбрал из пятерых щенков одного — белого с круглым черным пятном на левом боку и черными кисточками на ушках (остальных папа вынес на рынок и продал по пятерке). Родион и имя дал щенку. По радио часто звучала тогда в детских передачах слащавая песенка: «Пропала собака по кличке Дружок…».
   — Ну что, как назовем собачку? – спросил папа.
   — Дружок! – сказал Родион.
   На том и порешили. Папе нравилось смотреть, как они возятся на полу, Родик был худенький, а Дружок толстый и пушистый. Что касается Мики, то, загуляв в очередной раз, она куда-то исчезла, то ли убежала далеко с «собачьей свадьбой» и не нашла дороги домой, то ли под машину где-то попала, то ли нашел и забрал ее прежний хозяин, но только больше она к родителям в дом не вернулась. А Дружок вырос и стал очень симпатичной, совсем не похожей на свою мать собакой.  У него была длинная, белая шерсть и закрывающая глаза челка. Прямо бобтейл, только поменьше и, конечно, с примесью. Люди на улице останавливались и спрашивали маму, когда она выводила его на длинном металлическом поводке:
   — А какой это породы у вас собачка?
   — Сами не знаем, — говорила мама. – Дружок да и всё.

   Когда умер папа, Дружок стал последним живым существом, оставшимся с мамой в  квартире. Вместе они ходили на почту – за пенсией и за газетами, вместе сидели на скамейке у подъезда, вместе обедали: мама пекла блинчики, один себе, другой – Дружку, один – себе, другой – Дружку.
   Когда и мама слегла, Дружок целыми днями сидел возле ее дивана или лежал в кресле напротив и, положив голову на подлокотник, смотрел на нее, просто глаз своих карих, человеческих не сводил.
   — Вот так же он и на папу смотрел… - говорила мама и замолкала многозначительно.
   — Да что ты, мама, просто он хочет, чтобы ты встала и пошла с ним погулять.
   — Не-е-ет, - говорила мама. – Он знает, он чувствует!
   А потом умерла и мама. Когда в большой комнате поставили на две табуретки гроб, Дружок лег под него, между табуретками и лежал там все время, пока гроб не вынесли из дому. Все поехали на кладбище, а он остался один, и вспомнили о нем только поздно вечером, когда после поминок, устроенных в кафе, потому что было много народу, мы уже одни, без чужих, сидели у Нелли и плакали. Вдруг кто-то спохватился:
   — А где Дружок? Там остался?
   Мы ужаснулись, представив эту картину, - собака одна в пустой квартире сидит у двери и воет. Решили послать туда старших мальчиков – моего Алешу и Неллиного Антона.  Мы ошиблись. Дружок не выл, они вообще не сразу нашли его в большой маминой квартире. Оказалось, он лежит под столом в кухне, это было любимое его место. (Мама, бывало, готовила, а он лежал под столом и ждал, когда она ему что-нибудь вкусненькое подкинет). Мальчики стали его звать – он не шел. Стали вытаскивать – он упирался. Тогда нашли поводок, надели на шею и силой вытащили из-под стола, но из квартиры его пришлось выносить на руках и на руках же заносить в подъезд Неллиного дома.
   Увидев Дружка, все мы четверо зарыдали с новой силой. Наревевшись, стали думать, что с ним делать. Проблема была в том, что у всех моих сестер уже были в доме собаки. У Нелли – миттель-шнауцер по имени Рокки, у Жени – бассет Партос, даже у Аллы на Камчатке подрастал сынок этого бассета, Атос, подаренный ей Женей в прошлый приезд. Одна я не держала дома собаки, и три мои сестры стали смотреть на меня выразительно и жалобно.
   — Придется, Светка, тебе его забирать.
   — Ага, сейчас. Вы с ума сошли, что ли?
   — Ну, не на улицу же его выгонять.
   — Хочешь, мы тебе миллион дадим. (Дело было в начале 1994 года, счет денег шел тогда на миллионы).
   — Идите вы, знаете куда!..
   Как я ни отбояривалась от этого «наследства», а уже и сама понимала, что выхода нет.  Мама как-то незадолго до смерти сказала нам:
   — Вы только моего Дружочка на улицу не выгоняйте, когда я умру…
Можно сказать, что это было ее единственное пожелание, больше она ни о чем нас не просила.
   — Ну что делать? Может, возьмем его действительно к себе на первое время, а там посмотрим? – сказала я мужу.
   — Возьмем, - сказал муж. – Куда ж его девать?
   Но мы не сразу его взяли, сначала один из зятьев, Сергей, попробовал пристроить осиротевшего вместе с нами пса к своему сослуживцу. Дружок провел в квартире у этого человека всего одну ночь, но всю ночь просидел у двери, выл и не давал людям спать. А наутро, стоило хозяину только открыть дверь, как он выскочил и рванул в неизвестном направлении. Впрочем, догадаться, в каком, было нетрудно. Изловили его на девятом этаже маминого дома, где он залег под дверью и не подпускал к себе даже хорошо знакомых ему соседей. Они-то и позвонили:
   — Вы там Дружка не ищете? Он здесь, в подъезде.

   Тут уж ничего не оставалось делать, и мы с мужем забрали его к себе. Первое время я ухаживала за ним так осторожно, с таким страхом, какой бывает у молодой мамы, когда ей в руки отдают новорожденного первенца. Боишься кормить, боишься купать – всего боишься, а вдруг что-то сделаешь не так и повредишь этому беспомощному и бессловесному существу, которое не может само за себя постоять. Постепенно я всему научилась, стала привыкать к постоянному присутствию рядом со мной собаки и в общении с ней даже открыла для себя некую прежде мне неведомую сторону жизни.
   — Дружок – это новая реальность моего бытия, - говорила я теперь.
   Особенно нравилось мне гулять с ним по дворам и улицам нашего микрорайона. Дружок бежал впереди, совал свой нос под каждый куст и в каждую дырку, его белый, фонтанчиком хвостик мерно колыхался перед моими глазами, вызывая у меня умиление, сравнимое разве что с тем, которое я испытывала когда-то, выводя на прогулку своего только начавшего ходить ребенка.
   Между тем, Дружок с первых же дней развил бешеную активность в отношении собак противоположного пола, то есть, проще говоря, сучек. Когда я в первый раз увидела, как он с разбегу врезался в целую свору псов, водивших «свадьбу» вокруг какой-то загулявшей в свой срок дворняжки, я в ужасе зажмурила глаза, потому что предотвратить ничего уже не могла и была уверена, что псы его сейчас разорвут на части. Но через минуту, не услышав никакого визга и рыка, я глаза открыла и обнаружила, что все собаки, включая  двух здоровенных бродяг, разбежались, а Дружок загнал эту жучку под самую стену дома и уже делает свое дело.
   — Ну, Дружбан, ты силен! – зауважал его мой муж, которому я рассказала вечером эту историю.
Очень скоро наш Дружок был знаком со всеми окрестными собаками, а я – с их хозяйками, и у меня образовался совершенно новый круг неизбежного ежедневного общения. Хочешь – не хочешь, а два раза в день, утром и вечером, выйти с этим барбосом надо.
   — Ничего, тебе полезно больше двигаться и больше бывать на воздухе, - говорил муж. – Не все же за письменным столом сидеть.
   Как-то раз, рано-рано утром, часов в шесть (мы еще спали), раздался телефонный звонок, муж снял трубку и услышал женский голос, который произнес два совершенно непонятных для него слова:
   — Рамона родила.
   — Что? – переспросил муж.
   — Рамона только что родила, - сообщил женский голос.
   — А я при чем? – спросил муж и положил трубку.
   — Кто это? – поинтересовалась я.
   — Понятия не имею, сказали, что какая-то Рамона родила.
   Я так и подскочила.
   — Да это же! Да это ж нашего Дружка… В общем, я тебя поздравляю, наш Дружок стал папой!
   Сама я к этому событию отнеслась со всей ответственностью, как если бы у меня лично родились внуки. Взяла бутылку шампанского и коробку конфет для хозяйки, палочку колбаски для собачки-мамы и банку сгущенки для новорожденных щенят и вместе с Дружком, которым я в этот момент чрезвычайно гордилась, отправилась в гости. Хозяйка Наташа, женщина одного со мной возраста, живущая в общежитии и одна воспитывающая дочь, встретила нас радушно (это она звонила нам чуть свет), а  вот Рамона – довольно агрессивно, к щенкам не подпускала, скалила зубы и рычала. Дружок повел себя и вовсе странно – постарался побыстрее улизнуть в оставшуюся открытой дверь. Пришлось передать гостинцы из рук в руки и ретироваться.
   Потом были еще щенки и еще… Кому-то я даже помогала их пристраивать,  нескольких подарила нашим близким друзьям, и каждый раз подсчитывала, сколько всего их народилось. Но дойдя через пару лет до тридцати, сбилась со счета и бросила это занятие. А если кто-нибудь предъявлял (в шутку или всерьез) претензии, я только плечами пожимала: надо, мол, следить за своими собаками. Дружка окрестили «кавалером всей горбольницы» и, случалось, специально приходили с  заявками:
   — Пусть ваш Дружок с нашей Долли погуляет, а то с другими у нее ничего не получается.
   На улице он успевает за двадцать минуть обежать всю округу, все везде обнюхать и везде отметиться. Дома же целыми днями лежит под дверью или под моим письменным столом, или под столом в кухне. Дома его не видно и не слышно. Ему хорошо у нас. И нам хорошо с ним. Я его люблю, как ребенка. И даже перестала бояться других собак. Случись на улице какая-нибудь псина оскалится на моего Дружочка, я тут же бесстрашно бросаюсь на нее:
   — Фу! – кричу. – Фу! Пошла вон!
   — Она за Дружочка сама кого хочешь покусает, - смеется Алешка.
   Моя сестра Нелля качает головой и вздыхает. Она уже сто раз пожалела, что Дружок достался мне, а не ей. Лучше бы, говорит, я своего Рокки кому-то отдала, а его взяла.
   — Нетушки! - говорю я. – Он мой, я его никому не отдам.

____________________________________________________

 

Софья и Дарья
Бабушкины истории


            
Знаете, за что мы будем любить наших внуков?
За то, что они отомстят за нас нашим детям.
(Тост)

 

   Ночью мне приснилась бабушка Софья. Она сидела в темном углу кухни и перебирала фасоль. Я подошла,  уткнулась ей в колени, почувствовала знакомый, забытый запах ее фартука – запах жареного лука и рыбы – и сказала:
   - Как тяжело жить, бабушка!
   - А ты думала! – усмехнулась бабушка Софья и погладила меня по голове.

   Проснувшись, я сама себе удивилась: с чего это я жалуюсь во сне, да еще и бабушке, которой давным-давно нет на свете? Потом стала думать о ней, как давно уже не думала, не вспоминала… И среди прочих пришла мне в голову мысль о том, что вот и сама я почти уже в том возрасте, в каком была бабушка Софья, когда расчесывала мне по утрам волосы, заплетала их в длинную косу и ласково приговаривала:
   - Ты ж моя унучечка,  ты ж моя рыбонька золотая...
Воспоминание было приятным, и я поймала себя на том, что блаженно улыбаюсь. Но вместе с тем  и другая, тревожная мысль царапала, что-то было не так, и я не сразу сообразила, что именно. Вдруг поняла: в отличие от меня, никакой своей жизни в этом возрасте у бабушки Софьи уже не было, вся ее жизнь после сорока лет подчинена была без остатка нам – маме, мне, моим сестрам.
   Я  представила себя и своих сестер в роли кухарок и нянек при наших тоже уже  взрослых детях, и даже хмыкнула от обиды. Черта с два! 
   А как же бабушка? Что-то я не припомню, чтобы когда-нибудь она жаловалась на свою судьбу, была недовольна. Просто жила и жила, будто так и надо.

   Бабушка Софья была главным человеком моего детства, гораздо более важным и необходимым, чем родители. Не от них, вечно занятых, обремененных рождением детей, зарабатыванием на жизнь, переездами и устройством быта, а именно от нее, исходила и обволакивала меня  безмятежным сном любовь родного человека, так же необходимая в раннем детстве, как рыбий жир, как витамин С, как свежий воздух и калорийное питание.
   - Ты ж моя куклочка ненаглядная…
   Она не хотела, чтобы у мамы рождались другие дети, ей было достаточно меня одной, ибо она уже сосредоточила на мне всю любовь, на которую только была способна, и ни с кем не желала ее делить. Трем  моим сестрам  не досталось от нее и половины той ласки, которая излита была от рождения на меня, ее первую внучку. Но особенно обделена была бабушкиной любовью наша двоюродная сестра Ира. За это младшая бабушкина дочь, тетя Инна, всю жизнь на нее обижалась.
   - Там четверо, и все родные у тебя, а моя одна, и как чужая.
   Если в этом и было преувеличение, то небольшое, ведь бабушка Софья всю жизнь прожила с нами, а не с ними. 
   Она была полная, мягкая, уютная, к ней так хорошо было прижаться и поплакать или погреться у нее под боком, или уснуть у нее на руках, слушая ее «рассказы из жизни». В детстве мы много разговаривали, я и она. Моих сестер она уже не удостаивала своими рассказами, да им не очень-то и хотелось. Теперь они удивляются, откуда я все про всех знаю и помню. Откуда! От бабушки, конечно!  Вот она сидит, прислонившись спиной к теплой  печной стене, смотрит на меня  бесконечно любящими глазами и рассказывает. А я сижу у нее в ногах на маленькой  скамеечке, подперев  ладошками щеки, а локотками упершись ей в колени, укрытые поверх байкового халата длинным фартуком,  и слушаю. Бабушка рассказывает мне про деда Бориса, которого я никогда не видела.
   - Дедушка твой красивый был, - говорит она с неодобрением, с давней своей  досадой на дедушкину красоту.
   - А он какой был, большой? – спрашиваю я (даже фотографии дедушки не сохранилось почему-то).
   - Не, небольшой, маленький, такого роста, как ваша мама.
   Наша мама роста среднего, папе она едва достает до плеча. Сама бабушка и того меньше.
   - А волосы  у него какие были? Черные?
   - Не, не черные, такие рыжеватые.
   - У-у… Разве это красивый?
   - А то! У него  бородка была, знаешь, какая красивая, аккуратная такая, он ее каждый день понемножку ножницами подстригал…
   Вообще-то, о дедушке Борисе она вспоминала редко, а когда вспоминала, всегда чему-то про себя усмехалась. Никогда я не слышала, чтобы она о нем всплакнула или вслух пожалела. Наверное, она его совсем не любила.
   Они приходились друг другу родственниками, но не кровными. Мачеха дедушки Бориса была ее родной тетей. Эта тетя в свое время вышла за вдовца с тремя детьми и родила ему еще одного, четвертого сына.  За старшего своего пасынка, Бориса, она и сосватала впоследствии племянницу. Бабушке было, наверное, лет 19, когда ее выдали, потому что в 20 она уже родила нашу маму. С кем ей повезло, так это со свекровью, все-таки родная тетка. А младший из трех деверей одновременно приходился ей двоюродным братом. Благодаря этим родственным переплетениям, бабушку в семье мужа не обижали, но вот сам он…
Иногда, рассказывая про дедушку Бориса, бабушка намекала, что он был большой любитель «поухаживать за женским полом». Когда я стала старше, она однажды выразилась более определенно:
   - Дедушка твой был хороший… блядун!
   Сказано было со вздохом не прошедшей за 30 с лишним лет обиды. Нет, наверное, она его все-таки любила. Может, это он ее не любил? Заставили отец с мачехой, он и женился, а любить не любил. Представить, какой была бабушка в молодости, я никак не могла, а фотографий то ли вообще не существовало, то ли не сохранилось. Но и в старости бабушка Софья была, на мой пристрастный взгляд, очень даже симпатичная.  У нее были густые темные волосы, на которые седина красиво легла отдельными, тонкими серебряными ниточками, всю жизнь бабушка расчесывала их на прямой пробор и закручивала на затылке в пучок, который сама называла «кублик». Лицо у нее было в мягких, совсем мелких морщинках, особенно милое и приятное, когда она улыбалась, а улыбалась она почти всегда, когда с кем-то разговаривала, просто глаза у нее такие были – карие, живые, всегда смеющиеся. Никак нельзя было не улыбнуться ей в ответ. Прибавьте к этому замечательные способности бабушки в области домашнего хозяйства: она необыкновенно вкусно готовила, хорошо шила и была незаменимой нянькой детям. Какую еще жену нужно было дедушке Борису? Подумаешь, красавец! Маленький, рыжий… До войны он заведовал в Чернигове хлебным магазином, а бабушка Софья была в этом  магазине продавцом. Она хорошо и быстро считала в уме и на бумаге, легко читала, а писала со смешными ошибками: «усе» вместо «все» – как говорила, так и писала. Но что вы хотите? Образование ее было – три класса церковно-приходской школы.
По  характеру же бабушка Софья была  типичная клуша, наседка. Мама рассказывала, что, когда дедушку Бориса забрали на фронт, она как села, так и сидела несколько дней, сдвинуться с места не могла, только повторяла все время:
   - Конец усему…
   Мама ей этот «конец усему» всю жизнь потом вспоминала. Подумать только: немцы  уже на Украине, наши отступают и отступают, дедушка где-то на фронте, а бабушка, сиднем сидит и плачет, не зная, куда бежать и что делать. Младшая мамина сестра, Инна, –  еще совсем девчонка, 15 лет, и такая же рохля, как бабушка, собственно, они вместе сидят и плачут с утра до вечера. Слава богу, что мама не такая, она-то как раз пошла в деда Бориса – энергичная и собранная. К началу войны ей уже 18 лет, и все ложится, конечно, на нее – эвакуация, устройство на новом месте, в чужом холодном городе, работа на заводе, комната в общежитии, продуктовые карточки… Если бы не она,  могли бы все погибнуть, как погибла под бомбежкой бабушкина старшая сестра Анна с четырьмя детьми, они не успели на пароход, увозивший людей в эвакуацию. 
   - Не слушай ее! – обижалась на маму бабушка. – Она уже забыла, как я на крыше вагона ездила у деревню, вещи на продукты меняла.
   - Ты – на крыше? – ужасалась я.
   Страшная картина представлялась моему воображению: грузная бабушка, в длинном фартуке карабкается на крышу поезда, срывается с нее и летит прямо под колеса…
   - Так у вагон же не улезешь. А кушать-то надо шо-то, первое время у эвакуации чуть не попухли с голода.
   В доказательство своих слов бабушка лезла в старый, с рваной подкладкой  чемодан и, порывшись в нем, предъявляла мне фотографию, сделанную сразу после войны, в 46-м году. Увидев ее впервые, я никого не смогла узнать и спросила недоуменно:
   - А кто это?
   - Это я, - ткнула она пальцем в сидящую на стуле худую, как жердь, женщину с темным лицом и ввалившимися щеками. – Это мама твоя, а то – Инка. Видала? Одни глаза торчат.
Мама и тетя Инна стояли, держась руками за спинку стула, позади бабушки. Талии у них были… Куда там Гурченке! Эту фотографию я потом называла «три скелета».
   - Бабушка, покажи мне карточку, где три скелета.
   В детстве я думала, что Эвакуация – название города, так часто звучало у нас в доме это слово, когда мама и бабушка вспоминали свою жизнь во время войны. На самом деле город назывался Куйбышев. Там был большой авиационный завод, делавший самолеты для фронта, и на этом заводе наша мама работала всю войну. В  Куйбышеве ей предстояло  встретить после войны нашего папу, выйти за него замуж и родить  нас с Неллей.
   А бабушка Софья  как в воду смотрела, когда  говорила свое знаменитое «конец усему»: дед Борис с войны не вернулся, и в 40 лет ее личная жизнь окончилась. В новой, послевоенной жизни бабушке раз и навсегда было отведено место  домашней хозяйки, кухарки и няньки при детях. И всю свою оставшуюся жизнь она считалась иждивенкой у старшей дочери, даже пенсии себе на старость не заработала.
   - Зачем тебе пенсия? – говорила мама. – Мы что, тебя не прокормим?

   Все-таки некоторые вопросы остались непроясненными. Например, почему они не вернулись после войны в Чернигов? С моей стороны это, конечно, странный вопрос. Если бы они вернулись, меня просто не было бы на свете, и моих сестер тоже. Мама вышла бы замуж за какого-нибудь местного хлопца, и у нее родились бы совсем другие дети. В свою  очередь папа тоже подался бы после войны домой и там нашел бы себе девушку из местных, и у него тоже были бы другие дети, не мы.
   Но ведь речь не о нас и даже не о папе с мамой. Речь о бабушке Софье. Неужели не хотелось ей хотя бы съездить туда, посмотреть, уцелел ли дом, жив ли кто из родных, соседей? Хотелось, еще как хотелось. Но решала уже не она, а мама, которая давно, в самом начале войны, перестала ее слушаться, ей подчиняться. А у мамы к тому времени была уже своя жизнь – большой город, большой завод, новые подруги… И вот-вот появится на горизонте наш папа. Мама была человек практичный и не видела смысла возвращаться. Был бы жив дедушка – другое дело, а так…
   Судьба дедушки Бориса также осталась для меня неясной. Кажется, и сами они – мама, бабушка и тетя Инна – не знали точно, что с ним случилось. Говорили, что он умер в госпитале в 1943 году. Но при каких обстоятельствах, от какого ранения, и, главное, где захоронен – ничего этого они не знали и разузнать не смогли. И это незнание всю жизнь камнем лежало у них на сердце.

   Но самой большой загадкой осталось для меня другое: за что бабушка Софья не любила нашего папу. Тут было что-то давнее, возникшее еще до нашего рождения, не истребленное годами жизни под одной крышей. Бабушка до такой степени враждебно к нему относилась, что даже по имени его никогда не называла, говорила: «он».
   - Рая, не выливай борщ, или Тарзан доест, или он.
   Папа появился на горизонте через два года после окончания войны, в 1947-м. Он все еще находился в армии, его год, 1925-й, призванный на фронт в середине войны, не демобилизовывали до 1950 года, так что «воевать» папе пришлось целых 7 лет. Часть, в которой он служил, уже вышла к тому времени из Германии и стояла в Одессе, и оттуда их с товарищем послали однажды в командировку в Куйбышев, как раз на авиационный завод, за какими-то, я думаю, запчастями  для самолетов. Папа с товарищем, сделав все дела на заводе, вечером пошли, конечно, на танцы в клуб и там  заметили двух симпатичных девушек – стройных, с завитыми волосами, к тому же, очень красиво (для послевоенного времени) одетых – в яркие цветные платья из крепдешина. На папе же были  сапоги, гимнастерка и… фиолетового цвета шарф, такой длинный, что он несколько раз обмотал им шею. Где он его взял и зачем намотал на шею, история умалчивает. Но приманка сработала – наша мама сначала заметила именно этот шарф, а потом уже разглядела папу – высокого блондина с серо-голубыми глазами. Они  познакомились, весь вечер протанцевали (папа на удивление легко вальсировал) и ушли из клуба вместе. Выяснилось, что девушки - родные сестры, сами с Украины, оказались здесь в эвакуации, живут с матерью, работают на заводе, а платья шьют себе сами. Папа сразу влюбился в маму, а папин друг – в мамину сестру.  Потом папа еще раз приехал, и они с мамой расписались, было это  в ноябре 1947 года, после чего ему оставалось служить еще три года.  Он писал маме письма из Одессы и слал маленькие фотокарточки. У друга с маминой сестрой почему-то не получилось, о чем папа всегда жалел и ревниво отнесся к появлению дяди Саши, ставшего ее мужем. Но это случилось гораздо позже, когда папу уже демобилизовали, и он приехал в Куйбышев насовсем, и даже уже родились я и Нелля.
   Бабушке Софье папа с самого начала не понравился. Он много ел, спал богатырским сном, без конца дымил папиросой и слишком громко смеялся. Когда он появлялся в небольшой комнате, где до того мирно жили втроем мама, бабушка и тетя Инна, в ней становилось тесно и некуда деться. Бабушка с опаской поглядывала на большие, грубые папины руки и говорила, что таким кулаком, как у него, можно человека убить. Возможно, она невзлюбила его всего лишь за то, что он нарушил их сложившуюся за годы жизни в эвакуации семейную идиллию, в которой не было места мужчине как таковому. Бабушка  вообще с большим предубеждением и даже некоторой брезгливостью относилась к мужчинам. Сама она после дедушки никогда ни с одним из них не имела дела. А тут является молодой, здоровый и крепкий парень (папе шел 23-й год, он был на 2 года моложе мамы)  и нахально поселяется  в одной с ней комнате, портянки свои развешивает на батарее и все такое…
   Если до этого у бабушки еще была какая-то надежда на возвращение в родной Чернигов, то с папиным появлением она быстро улетучилась.
   С самого начала их совместной жизни папа уговаривал маму  ехать в Краснодар, к его родителям, говорил, что у них там свой дом, где жить им будет лучше и легче. Мама ехать в незнакомый Краснодар отказывалась, и до 1954 года мы оставались в Куйбышеве. Папа тоже пошел работать на авиазавод, а жили по-прежнему все в одной комнате, перегороженной платяным шкафом. За шкафом спала бабушка, и стояла детская кроватка, которая недолго была моей и скоро перешла к Нелле, а я стала спать с бабушкой. В 1953-м вышла замуж и уехала с мужем в Тбилиси мамина сестра тетя Инна. И только после этого мама, наконец, согласилась ехать тоже.
   Мы  полетели в Краснодар самолетом. Он был темно-зеленого цвета и назывался «кукрузник». В полете самолет сильно трясло и подбрасывало, и летел он очень долго. Все мы (кроме папы) летели  первый раз в жизни, и мама с бабушкой поклялись, что – в последний. Нас троих страшно укачало, а папа и Нелля были хоть бы что. Нелля даже бегала туда-сюда по тесному и душному салону, в котором далеко не мы одни то и дело подносили ко рту специальные бумажные пакеты. В Сталинграде была промежуточная посадка, видимо, для дозаправки. И еле живая мама сказала, что дальше  не полетит ни за какие деньги, а поедет только поездом. Папа с Неллей улетели, а мы втроем  двинулись дальше по железной дороге.
   Надо сказать, что мама с бабушкой клятву свою исполнили, и ни разу в жизни не взошли больше на борт самолета, сколько ни убеждали их все окружающие, что самолеты  теперь совсем  не те и что «кукурузники» давно уже не перевозят пассажиров. Даже в самые дальние свои командировки мама ездила только поездами.

   В Краснодаре является на сцену другая бабушка, Дарья, прямая противоположность бабушке Софье. Маленькая, сухонькая, с мужским лицом и гладкими седыми волосиками, зачесанными гребешком. У бабушки Дарьи было так мало признаков хотя бы былой женственности, что казалось странным присутствие рядом с ней вполне симпатичного дедушки – высокого, поджарого, с аккуратными седыми усиками.
   Первого мужа бабушки Дарьи расстреляли в гражданскую войну белые. Из чего можно заключить, что сам он был красный и, видимо, участвовал в тех событиях, когда город Екатеринодар переходил из рук в руки, пока в 1920 году окончательно не стал красным, что и отразилось в перемене его названия на Краснодар. В том браке у бабушки Дарьи был сын Николай, который потом, в Отечественную войну, пропал без вести. Она всю жизнь о нем вспоминала, хранила единственную его фотокарточку – темно-коричневую, крошечную, как на старый паспорт. И почему-то всю жизнь она носила фамилию своего первого, расстрелянного мужа – Мищенко, хотя со вторым мужем, нашим дедушкой Костей, прожила, наверное, лет сорок и имела от него еще двоих детей – нашего папу и его младшую сестру Миру.
   В Краснодаре маму ждало большое разочарование – никакого «своего дома» у папиных родителей не оказалось, дедушка и бабушка  сами жили в однокомнатной жактовской квартире, правда, в самом центре города, на улице Янковского, в трех кварталах от Нового рынка. И тут явились мы, пятеро. Обстановка возникла напряженная. Тем более, что невестка бабушке Дарье сразу не понравилась. Слишком красивая, слишком бойкая, слишком языкатая, все – слишком. Сама бабушка Дарья, ее сестры, покойная Груня и здравствующая Еля, ее собственная дочь Мира, все те женщины, среди которых она привыкла жить, были совсем другие – скромные, незаметные, серенькие, как мышки. И невестка, жена единственного, слава богу, уцелевшего на войне сына, должна была быть такой же.
   Что касается мамы, то, оказавшись после холодного и сурового Куйбышева в теплом и благодатном Краснодаре, она первым делом направилась на рынок. По сравнению с куйбышевскими  цены на краснодарском рынке показались ей смешными. За большого жирного гуся просили всего 35 рублей! А какие фрукты и овощи горами лежали на прилавках! Она таких в глаза не видела с довоенных времен, с тех самых пор, как уехали из Чернигова в эвакуацию. Ясное дело, мама принесла с рынка полные сумки всякой всячины, оставив там едва ли не всю имевшуюся наличность, чем повергла бабушку Дарью в полный шок. Оказывается, новоявленная невестка еще и транжирка, цены копейке не знает! Куда это столько? На Маланькину свадьбу, что ли? Разве можно столько съесть?
   Сама бабушка Дарья была крайне скупа и экономна, борщ варила исключительно постный, если лепила пирожки, то такие крохотные, что умещались по два на детской ладошке (пирожок бабушки Софьи надо было держать двумя руками один). Словом, наша мама пришлась не ко двору, на этой почве пошли скандалы, закончившиеся тем, что, забрав меня и Неллю, она отправилась искать частную квартиру. Папе она объявила, что, если он хочет, может, оставаться.
   Тут надо сказать, что до войны, когда папа был еще совсем пацаном, дед Константин имел на  него довольно сильное влияние. Судя по тому, что папа не смел при нем даже курить (хотя сам дед курил), он его побаивался. На войну папа ушел в 1943-м, 18-летним мальчишкой, а домой вернулся 29-летним мужчиной с женой и двумя детьми. Если бы он взрослел на глазах отца, постепенно, их отношения претерпели бы какие-то изменения, но они не виделись целых одиннадцать лет, а когда встретились, папа, видимо, на какое-то время снова почувствовал себя мальчишкой и снова ощутил власть над собой отца. Отец сказал ему про нашу маму: «Пусть она идет, а ты оставайся, здесь твой дом», и папа  предательски остался.
   Что до бабушки Софьи, то она вообще была тут лишней, и ее еще в первые дни пришлось отправить в Тбилиси (она говорила «Тибилиси»), к младшей дочери.
   Могла ли после всего этого бабушка Софья любить нашего папу? Ясное дело, нет. И она обратила свою любовь к другому зятю, дяде Саше. Он тогда еще только учился в Тбилисском институте инженеров железнодорожного транспорта, но уже отличался обходительностью, говорил бабушке «вы», а не «ты», как наш папа, и вообще был, как считала бабушка, «культурный», не то, что некоторые…
   - Светка моя, обещай мне, что, когда вырастешь, выйдешь замуж за инженера.
   Я припадала к бабушке, прятала лицо где-то в районе ее уха и, смущаясь затронутой темы, шептала:
   - Обещаю…
    Звание инженера представлялось бабушке Софье вершиной жизненного благополучия, она гордилась дядей Сашей и желала мне в будущем такого же мужа. Правда, гордиться зятем-инженером ей приходилось издалека, на расстоянии, она никогда не жила с ними, а только гостила изредка и недолго. Так было и в тот раз. Уйдя от свекров, мама быстро нашла комнату на Покровке, в районе старых Карасунов, и сразу же забрала назад бабушку Софью.
   Не знаю, сколько времени прожили наши родители врозь, но однажды мама надела на меня самое красивое платьице, привязала большой белый бант, и мы с ней поехали трамваем на улицу Янковского. Всю дорогу мама объясняла мне, что я должна буду сделать: зайти во двор, подойти к двери бабы Дашиной  квартиры, постучать и, когда выйдет папа, сказать ему, что на улице его ждет мама и хочет с ним поговорить.
   Мы вышли из трамвая и пошли по улице.
   - Ты помнишь, где их дверь? – спросила мама.
   Я кивнула.
   - Ты все помнишь, что нужно сказать? Повтори.
   Я повторила. И вот мы подходим к воротам, ведущим в глубокий, извилистый двор, один из тех старых краснодарских дворов, пахнущих дровами и помоями, что и теперь еще сохранились в центре города.
   - Ну, иди, доченька, - сказала мама и слегка подтолкнула меня в спину.
   Я опустила голову и встала, как вкопанная.
   - Иди же!
   Я не шелохнулась. Мама стала объяснять мне все сначала, я смотрела себе под ноги и молчала. Она билась со мной еще какое-то время, потом больно шлепнула по заднице, схватила за руку и потащила назад к трамваю.
   - Ну, почему ты такая… противная, а? – допытывалась на обратном пути мама.
   Всю эту сцену я вижу сейчас как бы со стороны, но совершенно не помню, что творилось тогда в моей голове и почему я так уперлась. Мне было четыре года.
   Потом папа с мамой, конечно, помирились, и папа пришел жить к нам, на Покровку. Комнатка, которую сняла мама, была совсем уж крошечная, к тому же, узкая, как трамвай, и без окна, только с дверью. И вот то ли из соображений места, то ли из других каких-то резонов, но решено было отправить меня на время  в Тбилиси, к тете Инне с дядей Сашей, у которых тогда еще не завелось (никак не получалось) своих детей.
Я прожила с ними два с лишним года, называла тетю Инну мамой (еще в Куйбышеве я их путала, когда они надевали одинаковые платья), а ее мужа – дядей, чем часто ставила их в неловкое положение, приходилось объяснять посторонним людям, что к чему на самом деле. В Тбилиси дядя Саша  быстро научил меня  читать. Сначала  мы учились по книжкам, но ничего не получалось (мне все еще было четыре года). Но однажды мы вышли вечером прогуляться по проспекту Руставели, и там как раз  включились неоновые вывески кинотеатров, магазинов и ресторанов.
   - И вдруг ты стала читать все эти вывески подряд, - рассказывали тетя с дядей.
   Они так этому обрадовались, что немедленно пошли в ресторан и отметили это дело, истратив чуть не всю дядину  стипендию (он был отличник и получал повышенную, сталинскую). В Тбилиси я научилась немножко говорить по-грузински, хотя никогда в жизни мне это потом не пригодилось, а из всех слов, которые я когда-то знала, помню до сих пор только одно: «дэда», что значит «мама».  Моя тетя шила мне разные красивые платьица, и, нарядную, как куклу, они водили меня на свои студенческие вечеринки, где я должна была вставать на стульчик и читать наизусть «У Лукоморья дуб зеленый…».  Они закармливали меня шоколадом и конфетами, которые, по рассказам тети, я ела, как хлеб, то есть откусывала прямо от большой плитки. Такой сладкой жизни, как в Тбилиси, в моем детстве никогда потом больше не было.
   То ли мое у них пребывание благотворно подействовало, то ли еще почему, но тетя Инна, наконец, смогла забеременеть, и  когда приблизился срок ее родов, меня, наконец, отправили назад, в Краснодар.  Мне было уже шесть с половиной лет, и  взрослые решили, что пора отдавать меня в школу. Чего же ждать, когда ребенок уже вовсю читает и пишет.
   Обстановка в нашей семье была к этому времени вполне мирная. Родители снимали небольшой частный домик на улице Степной, мама работала на парфюмерной фабрике,  папа – вольнонаемным в воинской части, а бабушка Софья хозяйничала по дому и очень по мне скучала. После двухлетнего отсутствия мне трудно было заново привыкать к своей настоящей семье.
   - Купите мне самую большую шоколадку! – требовала я, но никто не спешил это делать.
   - Разбаловали нам ребенка, - огорчался папа.
   Родители ждали уже рождения нашей третьей сестры, Аллочки.
   Отношения с папиной родней к этому времени тоже кое-как утряслись. Просто все делали вид, что ничего не произошло. Иногда папа заводил свой мотоцикл  и говорил, словно извиняясь перед мамой:
   - Поеду до матери съезжу, проведаю.
   Мы охотно ехали вместе с ним, мама не ездила никогда.
   Папину мать мы называли между собой  «баба Даша», а мамину – «наша бабушка». Никаких особых чувств к бабе Даше и деду Косте лично я не испытывала. Полагалось бывать у них хотя бы раз в месяц, приносить «гостинчики» – четвертинку для деда, «Ситро» и пирожные для бабушки (она любила эклеры). В день рождения и 8 марта обязательно надо было подарить ей платочек на голову, открытку и букетик мимозы или тюльпанов. Сама бабушка бывала у нас крайне редко (дед не бывал вовсе) и тоже приносила в кармане «гостинчик», обыкновенно это были завернутые в случайную бумажку (например, листок из тетради) несколько сливовых карамелек и печений «Привет». Карамельки и печенья от бабушки Даши всегда немного отдавали нафталином, будто долго лежали в платяном шкафу среди старых простыней и другого белья, что, вероятно, так и было, возможно, таким образом она утаивала их от наших двоюродных братьев Генки и Игоря.
   Бабушка Дарья была старше бабушки Софьи лет на семь или восемь, точной даты своего рождения она и сама не знала, когда спрашивали у нее, какого она года, отвечала:
   - Та хто его зна…  Не то 95-го, не то  96-го…
   Имелись в виду, конечно, 1895 – 1896-й годы. Бабушка Софья, в отличие от нее, знала свой возраст точно, она родилась в 1903-м. О жизни каждой из них до того, как они хотя бы узнали друг о друге, то есть года до 1947-го, известно крайне мало. Например, практически ничего неизвестно об их родителях, кроме разве что имен отцов, о которых нетрудно догадаться по отчествам: Дарья была Петровна, а Софья – Владимировна. Даже если бы я очень захотела, я не смогла бы вообразить себе более разных женщин, чем две мои бабушки. В одной и той же ситуации они вели себя совершенно по-разному.
Вот в присутствии обеих бабушек моя сестра Алла собирается в школу.
   - Ба! Ты не видела, где мой дневник?
   «Наша» бабушка всплескивает руками, начинает бестолково передвигаться по комнате и квохтать, как наседка:
   - Иде ж ты его дела? Шо это за дети, усе пораскидают, ходи за ними, ищи. Иди уже без дневника, а то опоздаешь у школу и получишь два!
   В  то же самое время бабушка Даша  молча подходит к столу, за которым все мы по очереди делаем уроки, поднимает бархатную скатерть, заглядывает под нее, видит лежащий там дневник, как видно, самой же Алкой припрятанный, и невозмутимо спрашивает:
   - А это что, собака?
   Невозмутимо-спокойной баба Даша, в отличие от «нашей» бабушки, была всегда. Я никогда не видела ее ни плачущей, ни сильно о чем-то переживающей, как, впрочем, и сильно веселящейся, смеющейся тоже.
Всю жизнь бабушка Дарья проработала швеей в маленькой швейной мастерской, находившейся где-то недалеко от их дома, на углу улиц Коммунаров и Горького (или Гоголя). Она сидела там у большого окна, склонившись над швейной машинкой, и ее было видно с улицы, можно было подойти, стукнуть в окно, бабушка поднимала от машинки плохо видевшие глаза, щурилась из-за очков, стараясь разглядеть, кто там, за окном. В глубине мастерской сидели в два ряда другие женщины, и стоял сплошной, непрерывный стрекот ножных машин. В мастерской бабушка  Дарья потеряла зрение, зато заработала пенсию. По этому поводу бабушка Софья сильно ей завидовала.
   Чем занимался дед Константин, я знаю смутно. Вроде бы когда-то давно, до войны, он был учителем в начальной школе, но во времена, когда мы появились в Краснодаре, я помню деда Костю ходившим по дворам и пилившим дрова чужим людям. У сарая возле их дома всегда лежало много распиленных  бревен, и, когда дедушка укладывал одно из них на деревянные козлы, я пристраивалась где-нибудь сбоку, на порожке, и вдыхала необыкновенные запахи сырого мха, горьковатой коры и высекаемых звенящей пилой сухих опилок.
   Дедушка Константин носил серый холщовый пиджак и такую же фуражку-шестиклинку с пуговкой на макушке. Он был копия киноартиста Николая Сергеева, игравшего роль старого рабочего Басманова в фильме «Большая семья». И когда дедушки уже не было в живых, а артист Сергеев, бывший примерно одного с ним возраста, все еще играл в кино, я всякий раз, увидев его на экране, говорила своим младшим сестрам, деда практически не запомнившим или даже не заставшим:
   - Вот, вот, смотрите! Вылитый дед Костя!
   Пока дед был жив, он неизменно дарил каждой из нас на день рождения «красненькую», то есть десять рублей. Первое время после его смерти бабушка Даша продолжала эту традицию, но вскоре перестала дарить нам денежку, потому что всю пенсию стала забирать у нее дочь Мира.

   Мне было лет 10-11, когда дед умер. Известие об этом принес папин шурин дядя Жора. Он приехал к нам на Дубинку трамваем, вошел с улицы в кухню, где были в тот момент только я и папа, пришедший с ночной смены и как раз собиравшийся поесть и спать. Дядя Жора просто так никогда бы днем, один не приехал, это могло означать только что-то чрезвычайное. И мне кажется, что папа, как только увидел его, все без слов понял.
   - Отец умер, - сказал  дядя Жора.
   Папа бросил ложку, встал и пошел вон из дома, даже не переоделся, ничего не взял, как сидел, так вскочил, заплакал и пошел. Меня он словно не заметил в тот момент и ничего мне не сказал. Оставшись одна, я стала  думать, как мне следует поступить. Для меня это была первая смерть в нашей семье, хотя смерти (вернее, похороны) чужих людей я видела уже не раз. Там, где мы жили, часто можно было услышать доносящиеся то с одной, то с другой соседней улицы звуки траурного оркестра. «Айда, похороны посмотрим!», - кричал кто-нибудь из пацанов, и мы ватагой срывались с места и бежали «смотреть похороны». Вид мертвого человека заключал в себе нечто таинственное и недоступное пока нашему пониманию, но это-то и притягивало. А еще мне почему-то нравилась траурная музыка, непохожая ни на какие обычные звуки, торжественная и тревожная.
   Но теперь хоронить будут не кого-то чужого, неизвестного, а моего родного дедушку, и значит, вести себя надо как-то совсем по-другому, но как? Вроде бы надо заплакать, но у меня никак не получается. То есть никаких чувств по поводу дедушкиной смерти я не испытываю. Тогда я зачем-то переодеваюсь в школьную форму, нахожу талончик на трамвай, закрываю квартиру на ключ (до сих пор не понимаю, где находились в тот день все остальные члены нашей семьи), ключ кладу на дно рукомойника на улице, а к двери прикрепляю записку такого содержания: «Мама, ключ в рукомойнике. Я поехала к дедушке. Он умер».
   За этот ключ, вернее, за записку мне потом, уже после похорон, здорово попало:
   - Светка! – сказала мама. – Ну, ты у нас умная-умная, а дура! Кто ж так делает? Подходи, открывай, бери что хочешь, да?
   Никто, конечно, не подошел, не отрыл и ничего не взял за те несколько часов, пока никого не было дома. Кстати, на ключ наши двери закрывались только на ночь, а весь день были открыты настежь (в теплое время года, разумеется).
   Я ехала в трамвае очень долго. Днем трамвай пустой, можно сидеть у окна и смотреть на город. Всю дорогу я старалась выдавить из себя слезы, для чего представляла всякие страшные картины, мертвого дедушку и душащую его «грудную жабу» (эти слова я слышала в разговорах взрослых, когда они обсуждали дедушкину болезнь), но слез все равно не было. От остановки надо было пройти еще три квартала пешком. Я не шла, а бежала, надеясь, что, может, запыхаюсь от бега и тогда смогу заплакать, но и это не получилось. И вот уже их тесный, закоулками двор и их дверь в самой глубине двора, у сараев, она открыта, только марлевая занавеска колышется. Я вхожу и не вижу ничего и никого, кроме папы, сидящего, согнувшись, на стуле прямо напротив двери. С разбегу бросаюсь я ему на шею, и громкие, взахлеб рыдания оглашают тишину маленькой комнаты. Я плачу долго, упоенно, измусоливаю папе все плечо и шею, а в дверях стоит соседка и говорит:
   - Надо же, как внучка переживает, жалко дедушку.
   На самом деле, если мне кого и жалко, так это папу. Наконец я решаюсь оторваться от его плеча и с опаской оглядываю комнату. Только теперь я вижу, что на столе накрытый простыней лежит мертвый дедушка. Отсюда, с папиных колен, мне виден только задранный вверх нос и торчащие из-под него пегие усы.
   Всю ночь взрослые что-то делали во дворе, готовясь к похоронам. Меня оставили ночевать и положили на высокую бабушкину кровать, которую я очень любила из-за мягкой перины. Проснувшись ночью, я увидела в окне свет лампочки, специально по такому случаю подвешенной во дворе, и силуэты людей, в которых узнала папу, тетю Миру и бабушку Дашу, ходивших туда-сюда. Между окном и кроватью, на которой я лежала, утонув в перине, стоял стол, и на нем, по-прежнему не в гробу, а так лежал мертвый дедушка Костя. На фоне окна четко выделялся его нос с папиной горбинкой. До стола было рукой подать и, если бы я захотела, могла бы, не вставая, дотронуться до простыни, накрывавшей дедушку. Почему-то мне совсем не было страшно, а может, наоборот, было так страшно, что я даже не могла этого как следует почувствовать.

   Вскоре после того, как похоронили деда Костю, наша мама устроила тете Мире вступление в кооператив (было самое начало развития жилищных кооперативов) и даже  помогла занять у кого-то деньги на первый взнос. Спустя  два-три года, семья папиной сестры уже въезжала в новенькую трехкомнатную «распашонку» на пятом этаже (до этого они тоже жили на частной квартире).  Туда же  взяли жить оставшуюся в одиночестве бабушку Дарью. Кооператив этот находился неподалеку от нас, на улице Вишневой, и теперь бабушка Даша могла чаще приходить к нам в гости. В свою очередь, и мы с сестрами  заявлялись иногда к тете Мире, чтобы искупаться в их ванной, это было ближе, чем ехать в баню.
   Наша мама недолюбливала папину родню, видно, не могла забыть, как ее встретили когда-то,  при этом ни в каких просьбах никогда им не отказывала, а наоборот, чем могла, помогала. Но в гости к ним ходить не любила, считала, что они слишком скупые.
   - К твоей Мирке когда не приди, у нее всегда только постный борщ, удавится чем-нибудь угостить.
   - А что, я люблю постный, - пожимал плечами папа.
   - Постный он любит! Когда ты его ел в последний раз?
   У нас варили только мясной борщ, из говяжьей грудинки, или, реже, из петуха. При этом бабушка старалась самые жирные куски положить в тарелку папе. Если варили к празднику холодец, то, разобрав по тарелкам мясо, бабушка говорила маме:
   - Позови его, пусть кости посмокчет.
   Папа приходил на кухню, садился перед большой тарелкой, полной костей с остатками мяса, и с большим удовольствием их  «смаковал», после чего кости выбрасывали Тарзану.
   Напротив, тетя Мира и вся ее семья очень любили бывать в гостях у нас. Мама накрывала обильный стол и щедро угощала. Сама тетя Мира ела мало, она была худая, как будто изможденная, в то время как муж ее, дядя Жора (все звали его Жорик), имел большой живот и двойной подбородок. И он, и наши двоюродные братья, Генка и Игорек, которого наша бабушка упорно называла «Огирок», лопали так, что «за ушима трещало» (ее же выражение). Причем Жорик тут же отваливался на диван и мгновенно начинал храпеть, а братцы шли гулять во двор, но еще не раз забегали в комнату и хватали со стола то пирожок, то кусок колбасы, что очень не нравилось нашей бабушке. Она не любила, когда хватают со стола.
   - У них этот Огирок  какой-то самашечий! Прибежал, ухватил, опять побежал! С голодного края, чи шо?
Если это замечание делалось в присутствии бабы Даши, она недовольно поджимала губы, но возражать не решалась.  Она и сама  ругала внуков «скаженными» или – того лучше – «малахольными».
   Было забавно наблюдать встречу двух бабушек. Они называли друг друга «сваха», лицемерно улыбались и говорили о том единственном, что их поневоле связывало, то есть о нас, их общих внучках. При этом по давнему негласному уговору я считалась любимой внучкой бабушки Софьи, больше всех на нее похожей, а Нелля – любимицей бабушки Дарьи, она была похожа на папу, следовательно, немножко и на нее. К двум нашим младшим сестрам, родившимся уже в Краснодаре, обе бабушки относились, кажется, одинаково спокойно.
   Бабушка Дарья жила у тети Миры долго, больше двадцати лет, по поводу чего наш двоюродный брат Гена шутил в последние годы, что «ее пора заносить в «Красную книгу».
   - Как тебе не стыдно! – говорили мы. – Это же твоя бабушка, она же вас с Игорем вырастила!
   - Между прочим, она такая же ваша, как и моя, - отвечал на это брат Гена, но мы относились к такому утверждению с известной долей отстраненности. Наша бабушка – это наша бабушка.

   На рынок, или, как говорила бабушка Софья, на базар, ездила она  трамваем  через весь город, потому что жили мы  на Дубинке, а это была тогда почти окраина.  Гуляя во дворе, мы каждые полчаса выглядывали из нашего узкого проулка на трамвайную линию — не идет ли? И вот идет, плетется еле-еле, устала, ноги старые болят, тащит в обеих руках, аж гнется. Тогда мы наперегонки  мчимся навстречу — помочь донести и получить тут же, на улице что-нибудь вкусненькое: бублик, густо усыпанный маком, или мягкую булочку с изюмом. А бабушка, опустив на землю сумки, садится на скамейку возле чужого дома и говорит: «Ой, дети, погодьте...».
   В обязанности бабушки входило: поднять нас утром с постелей, покормить, отправить в школу, встретить после школы и опять накормить.
   - Рая, шо сегодня готовить?
   - Что хочешь, - говорит мама, собираясь на работу.
   - Борщ варить, чи шо?
   - Вари, конечно, - говорит мама, раскручивая на голове бигуди.
   - А шо на второе? Котлеты, чи шо?
   - Можно котлеты, - машинально отвечает мама, цепляя сережки.
   - А може лучше вареники исделать?
   - Ну, сделай, - говорит мама, подкрашивая перламутровой помадой губы.
   - А и с чем? С картошкой, чи с чем?
   - Мама! - говорит мама. –Да жарь котлеты! Я из-за тебя на трамвай опоздаю.
   - А шо на гарнир? Пюре отварить, чи шо?
   Но мама уже стучит каблучками-шпильками по двору. А бабушка  долго еще топчется  по квартире и ворчит себе под нос:
   - Откуда я знаю, шо готовить?
   Но к моменту нашего прихода из школы обед всегда на столе. И бабушка стоит, сложив руки под грудью, на порожке и поджидает нас. Едва кто-нибудь из нас свернул из проулка на асфальтовую дорожку двора, как тут же раздается:
   - Светка! (Нелька! Алка!) Иди кушать!
   Она называла нас «Светка-Нелька», но у нее это звучало уменьшительно-ласкательно, как «детка» или «рыбка, птичка».
   - Иди кушать, я кому сказала.
   - Я не хочу!
   - Я тебе дам «не хочу»!
   Когда вечером мама приходила с работы, бабушка ей докладывала:
   - Исделала вареники, 30 штук. Всем по чатыре, ему – шесть.
   «Ему» – это, разумеется, папе. Чуть он задерживался с работы, она говорила:
   - Придет  або пьяный, або выпивший.
   Из всех возможных вариантов развития событий бабушка Софья всегда почему-то предполагала самый худший. Если от кого-нибудь из родственников долго не было письма, она говорила:
   - Это точно что-то случилось. Може, их уже и в живых нет.
   Писание писем было одним из самых важных занятий бабушкиной жизни. Дело в том, что трое родных братьев деда Бориса остались живы-здоровы, после войны жили в разных городах Советского Союза, и бабушка Софья много лет с ними переписывалась. Один из них, дедушка Миша, жил в Чернигове с женой и двумя дочерьми, старыми девами, которых наша мама и тетя Инна, много лет безуспешно пытались пристроить замуж, организовывали им знакомство по переписке и все такое. В результате младшая, Нина, вышла-таки замуж, но без их участия, сама по себе, а старшая, Лиза, так и осталась. Другой брат ее мужа –  дедушка Юра, имевший нормальную дочь Люду и душевнобольного сына Гришу, проживал в Томске. А самый младший ее деверь (он же двоюродный брат), дедушка Илья, отставной полковник, тоже отец двоих детей – дочери Люды и сына Лёни осел  во Львове.
   Во все эти города бабушка исправно писала, пока глаза ее хорошо видели. Позже писать письма она просила меня. Я вырывала из школьной тетрадки двойной лист, садилась к столу, и  она начинала мне диктовать:
   - Здравствуйте наши дорогие все-все! Во первых строках своего письма сообщаю, что мы все живы-здоровы, чего и вам всем желаем!
   Я этот «зачин» знала наизусть и строчила, не дожидаясь диктовки. «Во вторых строках» надо было написать: «письмо ваше мы получили, за что большое спасибо». Далее следовал бабушкин как бы отклик на прочитанное. Если кто-то умер, бабушка выражала сочувствие, если кто-то женился, вышел замуж или родил ребенка, бабушка  поздравляла и желала «крепкого здоровья, счастья и долгих лет жизни». Затем коротко сообщались новости из жизни нашей семьи, передавались приветы от мамы и пожелания «усего самого наилучшего». Заканчивала диктовку бабушка тоже всегда одинаково: «Целуем крепко-крепко – все». 
   Когда письмо было продиктовано, я читала ей его вслух. Бабушка  внимательно слушала, одобрительно кивала головой, потом аккуратно складывала листок и сама запечатывала  конверт. Последним ритуальным действием было такое: бабушка клала конверт на стул, садилась на него и долго на нем сидела, полагая, что так оно лучше заклеится.
   Много лет бабушка Софья была хранительницей родственных связей. Когда ее не стало, переписка с родней сразу же оборвалась и никогда уже не возобновлялась. Маме было не до этого, а нам – тем более. Где теперь все эти двоюродные тети и троюродные братья – один Бог знает. 
   Пока бабушка была жива и здорова, под ее неусыпным контролем  находилось все происходящее не только в нашей семье и в семьях родственников, но также у соседей, во дворе и вокруг. Переделав все домашние дела, она выходила во двор, садилась на лавочку под верандой и зорко наблюдала, кто куда пошел, кто откуда пришел, кто что принес и так далее. Вечером обстоятельно докладывала родителям обо всех важных событиях прошедшего дня. Папа называл ее за это «комендантом».
   С мамой у бабушки были сложные отношения. Она была не властна над ней, но упорно продолжала хотя бы на словах ею командовать, во все вмешиваться и уж во всяком случае все комментировать, то есть – сотрясать воздух, мама все пропускала мимо ушей.
   - Подожди, вырастут твои дочечки, они тебе еще не то покажут! –грозила бабушка.
   Потом похожие слова мы слышали от нашей мамы:
   - Вот подождите, повырастают ваши дети, тогда узнаете!
   И почти то же самое говорю я теперь своему взрослому сыну.
   - Вот будут у тебя свои детки, тогда ты поймешь!


   До сих пор сердце мое сжимается от жалости и стыда, когда я подумаю, как доживала  свою жизнь наша бабушка Софья. Ей было 70 лет, и она уже не могла ходить, только лежала или сидела в жестком деревянном кресле, специально сделанном для нее папой. В кресле было вырезано круглое отверстие, под которое ставили ведро. Получалось, что бабушка сидела на самодельном подобии унитаза. Так решена была самая неприятная проблема ухода за ней. Кресло и кровать, на которую ее надо было перетаскивать на руках, стояли на веранде. Папа  сам ее утеплил, обложив кирпичом, оббив войлоком, застеклив и законопатив окна. Настоящего отопления там, однако, не было. Всю ночь и весь день рядом с бабушкиным креслом и кроватью включены были два калорифера, так что было даже жарко.
   Сидя на своей веранде, бабушка иногда заглядывала оттуда в окно кухни, ласково улыбалась и стучала по стеклу пальцем. Кормил ее тот, кто был в это время дома. Но ела она уже совсем мало, только просила  иногда «горачево чаю». Больше всех досталось ухаживать за бабушкой, вытаскивать из-под нее пеленки, стирать, перестилать чистое, перетаскивать ее с кровати на кресло и обратно – вовсе не мне, ее любимой первой «унучечке», а нашей третьей сестре Аллочке, которой было тогда лет 14-15. Я в то время училась в Москве, Нелля вышла замуж, Женечка была еще слишком мала, а мама, как всегда, работала. Впрочем, хватило, конечно, и маме. Самое трудное – купать, переодевать – это могла делать только она.
   Умерла бабушка Софья зимой 1974 года, в мамин день рождения.
   23 февраля, папа встал первым, вышел на веранду и заглянул, как там бабушка. Вернулся в комнату и сказал:
   - Слушай, кажется, мать того, готова…
   Как-то грубо у него получилось, маму это покоробило, но она ничего не сказала, только глянула испуганно и пошла  посмотреть на ватных ногах. Бабушка лежала на боку, лицом к окну. Мама дотронулась до ее руки, рука была уже холодная...
   В библиотеку на Моховой, где я с раннего утра занималась (готовилась к госам), днем пришла девочка из нашего общежития и сказала:
   - Там на вахте тебе телеграмма лежит, только ты не волнуйся.
   - А что случилось?
   - У тебя бабушка умерла.
   Я заплакала и пошла из библиотеки. Пошла я на почту, К-9, звонить в Краснодар. Дома у нас телефона не было, и я стала звонить на мамину парфюмерную фабрику. Там взяли трубку и сказали, что Раисы Борисовны нет, она сегодня мать хоронит.
   - Во сколько? – спросила я, понимая, что, во сколько бы ни было, я уже все равно не успеваю.
   - Да уже поехали. А ты не Света?
   - Да.
   - Так мама сказала, чтобы ты не приезжала. Потом приедешь.
   Было 24-е число. Телеграмма  сутки пролежала на вахте.
   Я полетела домой только на 9 дней, но маленький холмик на краю кладбища, укрытый  тремя скромными венками – от нас, от тети Инны и от соседей – не произвел на меня никакого впечатления. Представить, что там, под этим холмиком, лежит моя бабушка Соня, никак не получалось. Ни тогда, ни когда-нибудь потом. Просто она была, и ее не стало.

   А бабушка Дарья умерла летом 1984 года, почти 90 лет от роду. Умерла тихо, ночью, как и бабушка Софья, которую она пережила на целых десять лет. Только та года два перед смертью уже не вставала, а эта шаркала по кооперативной квартире до последнего дня. Никто особо не плакал о ней, даже родная дочь, не говоря уже о внуках, все будто давно ждали, когда это случится, и испытали какое-то облегчение. К концу своих дней  бабушка Даша стала такой маленькой, так согнулась и высохла, что почти сравнялась ростом со своей восьмилетней правнучкой. Мертвая, она лежала на белой кровати в белой кофточке и белом платочке, укрытая до пояса белой простынкой. На беглый взгляд могло показаться, что просто тряпочки какие-то белые лежат, так иссохла, избыла ее телесная оболочка. И гроб ей понадобился совсем маленький, почти детский.
   Один только папа пролил над ней немного слез. Думаю, он любил ее.
   Папа пережил свою мать, бабушку Дарью, всего на семь лет.
   Выйдя на пенсию, он брал в погожий день лопатку, веничек и ехал велосипедом на Славянскую, там у нас кладбище, потом звонил и докладывал:
   — Доча, я ж сегодня на кладбище был. Ну, значит, всех объехал потихоньку, у матери у своей был, подравнял там могилку, земли подсыпал, потом, значит, у Жорика, правда, еле нашел, позарастало так… Потом до вашей бабки заехал, тоже поубирал там все. Надо б ей оградку покрасить, но это я уже в другой раз как поеду, захвачу серебрянки и покрашу…
   Сами мы редко выбирались в те годы на кладбище, а мама так и вовсе не ездила, очень она не любила там бывать, даже у своей матери, «нашей бабки». Не любила и все. Пугало ее, что ли, кладбище, а папа чувствовал себя там спокойно, по-хозяйски — где покрасить, где бурьян вырвать, где  подравнять, вроде за этим и ездил.
   Знала бы бабушка Софья, кто будет ухаживать за ее могилкой!

   Я не видела бабушкиной  смерти и не была на ее похоронах, оттого она мне как-то легко вспоминается, не то что папа и мама, которые умирали у меня на глазах, а мама – даже у меня на руках. С тех пор я только это и вижу.
   Тетя Инна умерла через год после нашей мамы. Весь этот год, до самой своей смерти, переживала она, что не смогла приехать на похороны единственной, горячо любимой сестры, с которой всю жизнь они крепко держались друг дружки. Из Полтавы, где она (похоронив незадолго до этого мужа), жила в последние годы, зимой 1994 года уже не ходили в Краснодар поезда и не летали самолеты. Другое государство.
   Сейчас, когда я пишу эти строки, из всех жива только тетя Мира. Она стала такая же маленькая и сгорбленная, как была баба Даша. Внуки шутят, что ее «пора заносить в Красную книгу».

____________________________________________________

 

Это я, сестра твоя
История любви

   - Имейте в виду, - сказала я мужу и сыну задолго до праздника, - этот Новый год я хочу встретить со своей семьей!
   - А кого, собственно, ты имеешь в виду? – уточняет муж. – Если нас с Алешкой, то мы вот они, и тоже хотим встретить Новый год с тобой.
   - Ты прекрасно знаешь, кого я имею в виду, - говорю я.
   - Хорошо. Я не против твоих сестер, только надо подумать, как все это будет.
   - А что тут думать?
   - Где всех разместить.
   - Да, мам, это как-то… Я ведь уже ребят пригласил. Ты сама их пригласила. Где мы там все поместимся?
   - В доме? О чем вы говорите!
   - Нет, давай посчитаем, сколько всего получается народу.
   - Давай посчитаем. Тетя Нелля – четверо, тетя Алла – четверо, тетя Женя – трое, это сколько получается, одиннадцать, да? И нас, если твои друзья приедут, - пятеро. Одиннадцать да пять… шестнадцать, что ли?  Ой…
   - Вот тебе и ой.
   - Надо было побольше дом строить! Что это за дом – три спальни?
   - Кто-то не хотел и такого, - говорит муж. 
   - Да, я не хотела, потому что я не привыкла, я всю жизнь прожила в маленьких советских квартирах, я этих ваших усадеб не понимаю и не…
   - Всё ты прекрасно понимаешь. Сестер для чего собираешь? Похвастаться?
   - Если хочешь знать, сколько этот дом строился, столько я мечтала, что наступит день, когда я их всех смогу собрать под одной крышей и мы проведем вместе хотя бы несколько дней. Как в детстве.
   - Да… - говорит сын. – Жениться, видимо, лучше на сироте.
   - Причем круглой, - добавляет муж.
   - Бессовестные вы оба, - обижаюсь я и ухожу в другую комнату.
   - Делай, как хочешь, - говорит мне вдогонку муж. – Только Алешка прав, надо тогда хоть прикинуть заранее, как всех разместить.
   - Знаете, что? - говорю я, возвращаясь. – Когда мы были маленькие и жили с родителями на старой квартире, у нас там была комната, считалась залом, 14 метров. Так в ней за столом помещалось 20 человек. 20! И ничего.
   - Ага. Как селедки.
   - А спать, если приезжали родственники, ложились даже на полу, покотом, как бабушка говорила. И ничего. А тут целый дом. Поместимся. Главное же не в этом.
   - Главное в том, мамочка, что это будет не Новый год, а сумасшедший дом! Я тогда вообще не поеду, я лучше с ребятами где-нибудь.
   - Здрасьте! Сынок, да ты что? Я же хочу с тобой этот Новый год встретить! Это ж все-таки не обычный год, а Двухтысячный! И я хочу, чтобы все были, все мои родные, а ты ж мой самый родной!
   - Вижу я, кто у тебя самый родной.
   - Я вообще молчу, - говорит муж.
   Господи, ну, как им объяснить, чтобы они не обижались и поняли? Вовсе мне не хочется  портить кому-то праздник, но и отступать от своего, давно задуманного я тоже не хочу. Тем более  девчонкам уже пообещала …
   - Мам, я придумал, как надо сделать! Давай мы Новый год встретим  своей как бы маленькой семьей, а на Старый новый год ты пригласишь свою как бы большую семью. Я как раз уже уеду.
   - А что, - подхватывает муж, - это мысль. Надо, конечно, девчонок свозить дом показать, но на Старый новый год это даже лучше будет, поедете одни, без нас и отдохнете сколько хотите.
   Первая моя реакция, конечно, - возразить, начать объяснять все сначала, но… вдруг я понимаю, что они, пожалуй, правы, так будет лучше для всех, и для меня тоже, по крайней мере, не придется разрываться между своей семьей и сестрами с их еще более многочисленными семействами.
 
   2000-й год я встречаю в новом, недавно построенном доме на берегу моря вместе с мужем, сыном и свекровью Ольгой Ивановной. В последний момент к нам присоединяется моя незамужняя подруга Зина. Странная у нас получается компания.
   Ну, ничего, думаю я про себя, зато на Старый новый год…
   Все оставшееся до 13-го января время я живу в заботах и приготовлениях, без конца прокручивая в голове одно и тоже: где я кого положу, что постелю, чем буду угощать и как развлекать. Мне хочется, чтобы всем, в первую очередь сестрам, было у меня хорошо.
   Жаль только, что нельзя привезти в этот дом маму с папой. Вот бы кто порадовался, вот кому было бы здесь хорошо! Постелила бы я им в верхней, просторной и светлой спальне, где полукруглое окно во всю стену, где высокая и широкая кровать (они на такой никогда в жизни не спали). Утром спустились бы они по красивой лестнице вниз, а там, в большой столовой, за круглым столом уже накрыт для них завтрак – легкий и вкусный, с фруктами, мягкими булочками, кофе и сливками. Позавтракали бы они, и провела бы я их на открытую галерею, что опоясывает весь фасад дома на уровне второго этажа, и там усадила бы в плетеные кресла, и сидели бы они на воздухе, папа курил бы, а мама любовалась морем. А если б захотели они прогуляться по двору – пожалуйста, места много, гуляйте, а хотите – какую-нибудь нетрудную работу сделайте, вы ведь не можете без дела сидеть. Хочешь, папа, можешь вот эти пальмочки полить, видишь, их недавно посадили, и нужно все время поливать, чтобы принялись. Потом они бы еще долго ходили по дому, всё внимательно оглядывая и радуясь тому, что сделано основательно и красиво, и спрашивали бы: «А что это, доченька, у вас везде свет горит, надо экономить, и так светло, видно». «А воду у вас не отключают? А, свой котел, ну да, ну да! Это очень хорошо, удобно!». Потом мы бы долго, не торопясь, обедали и про всё разговаривали, и мама бросалась бы  к раковине – мыть посуду, а я сказала бы ей: «Ну что ты, мама, зачем, у нас для этого посудомоечная машина есть». И мама с папой удивлялись бы и шли смотреть, как эта машина действует, и папа обязательно спросил бы: «А фужеры не побьются, доча?». А вечером мы зажгли бы камин, уселись в мягкие кресла, смотрели бы телевизор и поглядывали  на огонь. И папа снова беспокоился бы, не надо ли подбросить поленца, а мама говорила бы ему: «Женя! Не трогай тут ничего, а то еще, не дай бог, сломаешь!». А я  бы сказала: «Да пусть, пусть подбросит! Помнишь, папа, как на старой квартире ты печку дровами топил?». А они бы засмеялись и замахали руками: «Что ты! Разве сравнить!». И было бы нам хорошо-хорошо. Так хорошо, как никогда в жизни не было.
   По-настоящему начинаешь любить родителей, когда их уже нет на свете…

   Сестры приехали все, а из зятьев только двое. Слоняются по дому, не знают, чем заняться. Пива уже попили, на велоаргометре педали покрутили, сидеть с нами и слушать наши разговоры они не любители.
   - Включите телевизор, там сто каналов, - говорю я. – Только если напоретесь на порнуху, смотрите, чтобы дети не зашли.
   Дети бродят во дворе вокруг бассейна, пробуют руками воду, кричат нам снизу:
   - Теплая!
   - Вечером затопим сауну, - обещаю я, - тогда можно будет и бассейн попробовать.
   - Мужики пусть пробуют, а мы на них посмотрим.
   После обеда мы выходим на галерею, усаживаемся в плетеные кресла, кто с кофе, кто с сигаретой, лично я – со стаканом ананасового сока (теперь везде пишут, что он способствует похуданию), и начинаем усиленно дышать воздухом.
   - Надо же, 13 января, а такая теплынь!
   - А воздух какой! Не то, что в городе.
   - А тихо как!
   И правда хорошо – тихо, тепло, морем пахнет, и главное – все мы вместе. Какое счастье!

   Я не помню себя единственным ребенком своих родителей, поскольку в этом состоянии пребывала только первые год и два месяца своей жизни, после чего на свет явилась моя сестра Нелля.  Мы росли почти, как близнецы, мама одевала нас  в одинаковые платьица, одинаково причесывала. Самое стойкое понятие моего детства –«разделить поровну». Если конфет было много (кулек), они высыпались на диван и честно раскладывались на две равные кучки. Если конфета была одна, ее следовало разломить пополам и съесть одновременно, чтобы никто не остался со своей половиной конфеты, когда у другого уже нет.
   Среди немногочисленных игрушек нашего куйбышевского детства были две особенно ценных вещицы, не знаю, кем подаренные: детские наручные часики с настоящим ходом и детский же фарфоровый сервизик (чайный). Поделить их между собой мы никак не могли и  нашли такой выход. 12 января, я дарила Нелле на день рождения «свои» часики, а 19 ноября Нелля дарила на день рождения мне «свой» сервизик. На следующий год мы менялись подарками: я дарила ей назад ее сервизик, а она мне назад мои часики. Так продолжалось, пока у нас не родилась третья  сестренка. Когда ей исполнился год, мы с облегчением подарили ей наше «богатство» целиком, и вскоре оно было побито и поломано вместе с другими игрушками.

   Из-за того, что я родилась в самом конце года, а Нелля – в самом начале, в школу я пошла шести лет, а Нелля – почти восьми, и разница у нас с ней получилась в целых два класса. Когда я уже училась в первом классе, а Нелля еще не ходила  в школу, был Новый год, и  была школьная елка.
   - А можно я с тобой? – спросила сестра.
   Я не знала, можно или нет, но мы нарядились и пошли в школу вместе. Школа была старая, одноэтажная, учились в ней только начальные классы, с первого по четвертый. Вход в актовый зал был со двора, там росли большие деревья, и стояла скамейка. Мы пришли раньше всех, сели на эту скамейку и стали ждать. Когда во дворе собралось уже много детей, дверь актового зала открылась, вышла чужая учительница и велела всем строиться по классам. Я встала и пошла строиться с 1-м «А», все время оглядываясь на Неллю и не понимая, как я должна поступить, не ставить же ее в строй, она ведь не учится в 1-м «А».  Как только мы построились, нас  стали запускать в зал, потому что на улице было довольно холодно. Посреди зала стояла большая елка, украшенная, помимо стеклянных шаров, фонариками из разноцветной сжатой бумаги, в которых я узнала те, что мы вырезали и клеили на уроках  труда. Нас поставили в круг, и мы стали ходить вокруг этой елки и звать Деда Мороза и Снегурочку. Я все время  смотрела на дверь и думала только об одном - о моей сестре, которая осталась сидеть на скамейке во дворе. Но выйти из круга, подойти к кому-нибудь из учителей и сказать об этом, я боялась, а моей учительницы Антонины Лукиничны в зале почему-то не было. Я бы ее сразу заметила, она была старенькая и носила повязку из бинта, закрывавшую один глаз (как Кутузов). Свою учительницу я уже успела полюбить и совсем не боялась, будь она рядом, я бы  непременно сказала ей про Неллю. 
   Вдруг я вижу, как та же чужая учительница, которая велела всем строиться,  вводит в зал мою сестру, помогает ей снять в углу пальтишко и о чем-то спрашивает. Нелля  показывает пальцем на меня.
   - Что ж ты свою сестренку на улице бросила? – укоризненно говорит учительница, подводя ко мне Неллю.
   Я чуть не плачу от стыда и от радости, что все устроилось.
   Оказывается, учительница выглянула во двор, чтобы посмотреть, не пришел ли еще кто из детей, и увидела сидящую на скамейке маленькую девочку.
   - Ты из какого класса? – спросила она ее.
   - Я ни из какого, - сказала Нелля. – Я сестру жду.
   - А  на елочку не хочешь пойти? – спросила учительница.
   Нелля гордо покачала головой.
   - У нас дома есть.
   Остаток праздника я совершенно не помню. Как только Нелля оказалась рядом со мной в зале, все мои переживания разом кончились, и все остальное – Дед Мороз, Снегурочка, подарок – было уже неважно. Но то ощущение, которое я пережила, пока находилась в теплом зале, а моя сестра на холодной улице, я помню всю жизнь.

   При всей любви друг к другу мы с Неллей росли очень разными. Я считалась послушной девочкой, Нелля – строптивой, даже вредной. Бабушка не могла с ней справиться, называла ее за это Нелька-чертелька (чертенок) и часто жаловалась на нее родителям. Когда бабушкины жалобы достигали своего апогея, папа брал ремень и говорил:
   - Опять не слушается? Я ей сейчас чертей всыплю!
    Выглядело это так: папа держит ее одной рукой за руку, а другой замахивается сложенным вдвое ремнем. Нелька, естественно, от ремня убегает и крутится вокруг папиной оси, и он поневоле крутится вместе с ней. Вокруг этой вращающейся пары – папы и Нельки – бегаю я  и, заливаясь слезами, прошу папу «не бить Нелличку», потому что «она больше не будет так делать». Сама Нелька при этом молчит и терпит, заставить ее заплакать папа никак не может и в конце концов бросает ремень и отпускает мою несчастную сестру, которая тут же убегает на улицу. Я бегу за ней, нахожу ее за домом, на бревнах, где она сидит, потирая  попу и исподлобья поглядывая на наши окна.
   - Больно? – спрашиваю я, все еще продолжая всхлипывать.
   - Не-а, - говорит Нелька. – Не плачь.
   Особенно любила она поупираться за едой.  Сядет за стол и водит ложкой в тарелке: «Я это не буду…я это не хочу…». В таких случаях бабушка говорила:
   - Ешь, а то  на голову вылью!
   Просто у нашей бабушки была такая присказка. Но однажды папа пришел с работы раньше обычного и услышал, как они пререкаются.
   - Что ты с ней разговариваешь? – сказал папа бабушке, взял тарелку с супом и … надел ее Нельке на голову, как шляпу.
   Суп потек в стоявшие позади стула валенки, но Нелька и тут  не заревела, а только надулась, как сыч, и так сидела, наклонив голову и предоставив порядком перепуганной  бабушке, которая уже и не рада была, что сказала, вытаскивать у нее из волос толстые, разваренные макаронины.
   Бывало, ее ставили на колени в угол, тогда рядом, с другой стороны двери становилась на колени и я, так мы стояли, перешептываясь и хихикая, пока не приходил кто-то из взрослых и не разрешал нам выйти, при этом выговаривая мне:
   - Ну, ты-то, дурочка, чего стоишь, тебя ж не ставили?

   - Светка, ты написала мне сочинение?
   - Пишу, не видишь?
   - Ты только не пиши слишком умно, а то будет, как в прошлый раз.
   В прошлый раз литераторша Нелле не поверила, сказала: «Это тебе, наверное, старшая сестра пишет?».
   Пока я пишу сочинение одной сестре, другая, Алла, крутится тут же и ноет:
   - Чё ты все Нельке, мне тоже примеры надо…
   - Неси, я порешаю! - великодушно предлагает ей Нелля.
   Бабушка Софья радуется больше нас самих, когда, придя из школы, мы сообщаем: «сегодня две пятерки», «сегодня пять, пять и четыре». Но если кто-нибудь приносит двойку, она раздувает из этого целую трагедию и делает далеко идущие выводы.
   - Учти: будешь носить двойки – станешь дворником, улицы подметать пойдешь.
   Особенно часто она обещала это будущее Нелле и сумела так ее убедить, что бедная моя сестра  почти смирилась с такой своей участью и только думала про себя: «Ну, ничего, я буду вставать рано-рано, когда все еще спят, быстренько все улицы подмету, и никто не узнает, что я дворник».

   Нелля поступает на юридический факультет. На экзамен по истории мы идем с ней вдвоем. Слава богу, аудитория, в которой сдают, находится на первом этаже, низкие широкие окна выходят прямо во двор. Как договорились, она берет билет, садится  прямо у окна и первым делом кладет  билет на подоконник, чтобы я прочитала вопросы. Первые два еще ничего: НЭП и что-то про последний съезд партии, это она более или менее знает; последний вопрос похуже – о литературе и искусстве Европы Х1Х века. Нелля  делает несчастные глаза и показывает мне три пальца. Дальше – дело техники. Я отхожу в дальний угол институтского двора, сажусь на скамейку и на отдельном листке бумаги быстро-быстро, а главное коротко и внятно пишу ответ на 3-й вопрос. И вот я уже снова стою у окна, прилепив листок к стеклу. Сестра косит глазом и лихорадочно переписывает. Как хорошо, что стол преподавателя далеко, и он ничего не видит. Мы получаем  пятерку. По русскому – сочинение, и тут уже номер с окном не пройдет. Три дня мы пишем дома диктанты, потому что главное – не содержание, главное – написать без ошибок. Я диктую, она пишет. Я проверяю, нахожу ошибки, диктую на эти ошибки новые предложения, и так целый день. Она устала, говорит, что ничего уже не соображает, а я прошу:
   - Ну, Нелличка, миленькая, ну, давай еще разок, и все.
   По русскому мы получаем четыре, а немецкий она сдает сама, тут я ей не помощник, по недосмотру родителей мы учили в школе разные языки. Три балла, но этого достаточно. Мы поступили. Папа с мамой рады, хотя понятия не имеют даже о том, где этот институт находится.

   С Сережкой они дружили с восьмого класса. Примерно с этого времени он и стал ходить к нам домой и ходил чуть не каждый день, очень ему у нас нравилось. Сам он был у родителей один-единственный, ни сестры, ни брата. Обедать у них принято было так: каждый сам идет на кухню, берет на плите, что хочет, садится и ест. У нас по выходным дням садились за стол обязательно все вместе, и Сергей с нами. Ему нравилось это большое застолье, вкусный обед, под который наливалась еще рюмочка «спиртецкого» или стаканчик домашнего вина. Постепенно стал он совсем своим, и уже его, а не нас посылали в магазин за хлебом или за пивом, ему, а не папе, поручали почистить селедку, натереть хрен на терке или арбуз разрезать. Он  ходил в детский сад за Женей, ездил с нашим папой на рыбалку, помогал копать огород, а летом, в жару поливал нас с Неллей из лейки на раскаленном асфальте двора (эта процедура ему нравилась особенно, ведь мы были в купальниках).
   В общем, он сначала стал членом нашей семьи и подрос вместе с нами, а уже потом, будучи на четвертом курсе юрфака, женился на нашей Нелле. Ему было 20 лет, ей – 21. Она долго не могла привыкнуть к жизни с его родителями. Там все было по-другому. Ни шумных застолий, ни беспричинного хохота, когда, взявшись за живот, катаешься по дивану, ни дверей нараспашку и свободного хождения туда-сюда соседей и подружек. Родители Сергея были люди тихие, предпочитавшие уединенный образ жизни и больше всего заботившиеся о своем здоровье. Их двухкомнатная квартира с высокими потолками  пропахла лекарствами, в ней всегда, даже днем, стоял какой-то больничный полумрак. Не принято было включать громко телевизор или музыку, приглашать гостей и самим ходить в гости.  Здесь  рано гасили свет и рано укладывались спать, после чего в квартире воцарялась гробовая тишина. Ясно, почему Сережка столько лет бегал к нам и проводил больше времени у нас, чем у себя дома. Но Нелля должна была теперь жить в этой обстановке! Она выдерживала не больше двух-трех дней кряду, после чего прибегала домой.
   - Ой, как у нас хорошо! Мама, можно, я ночевать останусь?
   - Еще чего не хватало! – говорила мама. - Что его родители подумают?
   Иногда днем, когда Неллины свекор со свекровью были на работе, я ее навещала.
   - Ну, как ты тут? – спрашивала я,  внимательно оглядываясь в тихой, прохладной комнате. – Что тебе, собственно, не нравится?  Комната большая, ты одна, никто не мешает, сиди себе, занимайся.
   - Я за вами скучаю, - вздыхала Нелля.
   - Мы тоже, - вздыхала  я. – Слушай, а у тебя нет чего-нибудь… э-э… воды попить?
   Нелля все понимает и хохочет. Мы вместе хохочем. Потом она говорит:
   - Знаешь, я тоже есть хочу, но боюсь  что-нибудь сама брать, жду, когда они придут.
   - И сидишь голодная?
   - И сижу.
   - Поехали домой, поедим!
   - Поехали!
   Долгое время она никак не называла своих свекров – ни мама-папа, ни по имени-отчеству.  «Вы», и все. Впрочем, при ближайшем рассмотрении Сережкины старики  оказались людьми по-своему добрыми и хорошими, просто другими, непохожими на наших. Постепенно они привыкли друг к другу, и когда появился на свет Антон, которого дед с бабой  сразу неистово полюбили, моя сестра уже вполне освоилась и командовала всем распорядком жизни в этой семье.

   Я вышла замуж через год после Нелли, и мне тоже пришлось первое время  жить с родителями мужа и привыкать к совсем иному укладу и иным, чем были в нашей семье, отношениям.  Например, свекровь, вернувшись из поездки в Москву, за руку здоровалась со свекром и собственными двумя сыновьями (в том числе, моим мужем). Увидев это, я чуть не упала. Мы свою маму целовали, даже когда она просто приходила с работы, не то, что приезжала из Москвы. Но они были норильчане, совсем недавно выехавшие из Заполярья на большую землю, и, как видно, суровые условия Севера наложили на нравы в их семье свой отпечаток. Впрочем, очень скоро я приучила их всех  при встречах и расставаниях целоваться  не только друг с другом и со мной, но даже с моими родителями и сестрами.
   Случалось, мы с Неллей жаловались нашей маме на свою жизнь в чужой семье.
   - А как же вы думали? Замужем так! – говорила нам мама, которая сама никогда  не жила со свекровью.
Впрочем, и мы не стали, а чуть подросли наши дети, ушли от греха подальше на частные квартиры.


   - Так что ж наш любимый зятек не приехал дом посмотреть?
    - Да ну его! – говорит Нелля. – Я хоть отдохну у тебя от них, от всех.
   Она приехала с Кириллом. У этого мальчика огромные, грустные карие глаза, из-за которых на него уже сейчас обращают внимание девочки, хотя лет ему всего 11. Нелля родила его поздновато, в 37, когда старшему, Антону, было уже 14 лет. Так получилось. Кирилла она любит со страшной силой, называет «жизнь моя» и говорит, что не представляет, что бы сейчас без него делала.
   - Отдохни, сестричка, а то они тебя совсем замучили!
   Жалко мне Неллю. Три мужика в доме, не считая собаки. На всех приготовь, всем постирай-погладь, и ни от кого никакой помощи. При этом она продолжает служить в своем УВД, между прочим, майор милиции.
   - Светка Нелюшку больше всех любит, -  ревниво замечает Женя.
   - С чего это ты взяла? Я всех одинаково люблю, особенно тебя.
   - И почему  родители не остановились на мне? – задумчиво говорит Нелля. – Были б мы, Светка, с тобой вдвоем, как бы нам хорошо было, скажи! Так нет, народили еще этих двух!
   - Вот ты, Нелька, бессовестная. Нам же с Котей тоже жить хочется!
   - Да? А мы при чем? У нас из-за вас никакого детства не было, вечно вас нянчили.
   - Ты меня нянчила? Ты меня била! – смеется Котя.
   - Тебя  била, а Женьку нянчила.
   - Женьку все нянчили.
   - Котя меня не нянчила, она меня била, - говорит Женя.
   - Я тебя била? Когда? Вот наглая!
   - А помнишь, ты скатерть бархатную порезала и заставляла меня сказать, что это я, потому что мне ничего не будет, а тебе попадет.
   - Сколько можно одно и то же рассказывать?
   - Нет, самое смешное было, - не унимается Женя, - как Котя учила меня кувырок делать. Ты, говорит, неправильно делаешь, смотри, как надо. Стала на кровать… А сама уже  здоровая дылда была, и - бабах!  Окно ногами выбила.
   - Ну и что смешного?
   - Ничего. Просто.

   - Светка! Нелька! Бегите скорее! Там вашу Котю девчонки лупить хотят!
   Мы срываемся с места и несемся за дом, на поляну, но там никого нет, тогда мы, не сговариваясь, бежим к банковским домам и там, в глубине чужих дворов натыкаемся на стоящих тесным кольцом девчонок лет восьми-девяти. В центре кольца вся красная стоит наша Котя.
   - А ну-ка не трогайте ее! – хором кричим мы с Неллей, и девчонки нехотя расступаются.
   - А чего она обзывается?
   - Я не обзывалась! Они сами! – орет вмиг осмелевшая Котя.
   Я хватаю ее за руку и тащу в сторону нашего дома, Нелля сзади подталкивает ее в спину, потому что эта говнюшка еще и упирается.
   - Попробуйте только ее тронуть, получите! – грозит Нелля кулаком девчонкам из банковских домов.
   С Котей вечно происходят какие-то недоразумения.
   Однажды Нелля идет из школы и вдруг видит такую картину: возле трамвайной линии стоит наша Котя и разговаривает с  незнакомым взрослым мужиком. И этот мужик, на вид очень подозрительный, придвинулся к нашей Коте довольно близко и что-то ей такое внушает.  А ей было лет, наверное, десять, и была она крепенькая, полненькая, с круглой мордашкой. Нелля как крикнет издали:
   - Алка! А ну иди сюда быстро!
   Котя  глянула безмятежно и спросила:
   - А чё?
   - Я тебе сейчас объясню, «чё», - сказала Нелля, подбегая и беря ее за рукав пальтишка. – А вам что от нее надо? – строго, как взрослая, сказала она мужику. – Идите своей дорогой, а то сейчас милицию вызову!
Мужик повернулся и пошел. Нелля повела Котю домой, попутно уча ее уму-разуму.
   - Ты зачем с чужим дядькой останавливаешься? А вдруг это маньяк?
   - Какой еще маняк?
   - Такой. Вот утащил бы тебя, тогда бы узнала, какой.

   Котя у нас немножко увалень – спокойная, медлительная и очень обидчивая, чуть что – сразу в слезы. Она ходит на плавание и в цирковую студию. Папа мечтает вырастить из нее акробатку.
   Вот она пытается продемонстрировать упражнение с предметом, который подбрасывается и ловится ногами лежа на спине. Подходящего предмета в доме не находится, тогда она говорит Жене:
   - Нам сказали, можно и сестру подкидывать, если другого ничего нет.
Женя подумала и говорит:
   - Ага, хитрая! Сейчас опять что-нибудь разобьешь, а на меня свалишь.
Тут в проеме двери возникает соседская девочка Светка, она помладше Жени, маленькая и очень хрупкая.
   - Светка, давай я тебя подкину, - предлагает Котя.
    - А как это?
   Котя  объясняет. Светка  влезает на стул, перебирается с него на ее поднятые вверх ступни, усаживается, Котя  делает невообразимый финт ногами, и бедная Светка с грохотом вылетает за дверь. Вечером к нам приходит Светкина мама тетя Вера, она демонстрирует нам ее  выбитый зуб и сломанный палец и говорит:
   - До каких пор это будет продолжаться?

   У Коти все не так, как у нас. И родилась-то она семимесячной, не как все. И толстушкой в детстве была в отличие от нас с Неллей, худых и нескладных в этом возрасте.
   - Ты слишком много яиц ешь, - говорили мы ей. – Потому ты такая толстая.
   - Ну и что, - отвечала Котя. – Хочу и ем.
   Яйца есть она могла утром, днем и вечером, жареные, вареные, сырые – все равно. Тем не менее, годам к 16 неожиданно для всех вытянулась, постройнела и у нее прорезался голос (может, как раз благодаря усиленному употреблению яиц). Она забросила  акробатику, стала носить длинные, прямые, распущенные по спине волосы и петь в вокально-инструментальном ансамбле одного НИИ, занимавшегося  вообще-то вопросами переработки газа.  На эстраде восходила тогда новая звезда по имени  Алла Пугачева, и песни из ее репертуара шли на «ура», тем более Котя  слегка на нее смахивала.
   Но в отличие от Пугачихи музыкальная карьера нашей Аллы рухнула, даже не начавшись. После школы пыталась она поступить в музыкальное училище, но слишком усердно готовилась, сорвала голос и на прослушивание  не пошла. На следующий год с голосом было все в порядке, и прослушивание она преодолела успешно, но срезалась на первом же экзамене, не сумев ответить на вопрос о новой, только что принятой в тот год Конституции.
   После этого наша Котя  обиделась на весь белый свет и даже надумала уехать из Краснодара куда подальше.  Вместе с подружкой, которая тоже никуда не поступила, написали они письмо аж во Владивосток и стали ждать ответа. И вот проходит месяца три, и как-то раз приходит она домой, а мама спрашивает:
   - Так ты куда собралась?
Котя говорит:
   - На танцы.
   - Нет, куда ты ехать собралась? – говорит мама и показывает ей письмо на бланке управления «Востокрыбхолодфлот», в котором нашу Котю официально приглашают на работу, описывают все условия, и даже прилагают пропуск, поскольку Владивосток – город закрытый.
   А она уже и думать забыла о том своем запросе. Стали они с мамой внимательно читать письмо и советоваться, и мама вдруг говорит:
   - А что, доченька, может, и правда, тебе туда поехать? Хоть мир посмотришь. А чего тут сидеть, высиживать?
   И она поехала.
   Папа сначала это дело не одобрил и даже ругал маму, зачем она молодую девчонку одну в такую даль отпускает, но потом смирился, а  впоследствии даже гордился Котей, говорил:
   - У меня средняя дочка по заграницам плавает.
   Плавала наша Котя  на разных больших судах  - спасателях, танкерах и так называемых перегрузчиках. Они подходили к плавбазе или к рыболовному судну, перегружали улов с его борта на свой и везли его в порт. Ее судовая роль была – хлебопек, хлеб она сама выпекла, а это вот что значит: встать в 4 утра, поставить тесто, дождаться, пока оно взойдет, замесить, выложить в формы и поставить в печь, чтобы уже к завтраку подать на стол экипажу горячие, свежеиспеченные буханочки.
   Лично я в жизни бы так не смогла, не потому даже, что работа физическая и трудная, а просто не могу я просыпаться в такую рань. К тому же, меня  на море, как и в самолете,  сильно укачивает.
   Из каждого своего плавания  Алла слала домой, родителям, радиограммы, что жива-здорова и чтобы не волновались за нее. Потом, сойдя на берег, писала длинное письмо с подробным отчетом, где побывала и что повидала. Мы только диву давались, читая названия стран – Япония, Новая Зеландия, Австралия, Сингапур…
   - Вот дает морячка! – восхищался папа, который со времен войны ни разу больше за границей не бывал.
Изредка она присылала домой  посылки с икрой в поллитровых стеклянных банках, закрытых простой полиэтиленовой крышкой, и свежевяленной рыбой. Икра была прямо из бочки и отдавала всеми запахами моря, не то, что магазинная, в запаянных банках, та вообще ничем не пахнет. Икры у них там, на Дальнем Востоке, было, как мы поняли, – завались, не знали, куда девать.
   Однажды, рассказывала Алла, их экипажу пришлось несколько бочек этой икры… выбросить за борт, потому что они не должны были забирать ее с плавбазы, их ассортимент был – минтай, а не икра. И то обстоятельство, что вместе с минтаем  в сети попадается и красная рыба, а из нее просто сама сочится икра, никого в порту не интересовало. Сказано минтай – значит, минтай.
   - Все понятно, но зачем же выбрасывать? – не могли мы взять в толк.
   - А чтоб не оштрафовали в порту за неположенный груз.
   - Ох, и дурбалаи! – возмущался папа, непонятно кого имея в виду.
   Рыба  в посылке, бывало, задыхалась и была уже не слишком пригодна к употреблению. Но родители все равно оставались довольны: дочка прислала, позаботилась!
   Раз в два года она приезжала в отпуск и тогда привозила всем подарки – папе с мамой, каждой сестре в отдельности, зятьям и маленьким племянникам, Алешке и Антошке. Зарабатывала она по тем временам совсем неплохо, но к замужеству своему ничего скопить так и не смогла – то родителям на ремонт квартиры подкинула, то Женечке на дубленку, чтоб не мерзла в Москве…
   О музыке и пении она, кажется, и не вспоминала. Только однажды, в отпуске, случайно увидев по телевизору певца Александра Серова, удивилась и сказала:
   - Надо же, а  мы с ним в шефском концерте вместе пели, перед колхозниками, он тогда в нашей филармонии работал.

   В истории с замужеством тоже дала о себе знать Котина особость, ни на кого не похожесть. Эту историю следует, пожалуй, рассказать поподробней.
   Летит, значит, наша Котя из очередного отпуска, проведенного у родителей, назад во Владивосток, и уже в Москве подсаживается в их самолет, на единственное свободное место, симпатичный молодой военный в форме лейтенанта. И это свободное место оказывается, конечно, как раз рядом с нашей Котей.
Сначала они летели молча. Потом принесли им обед, тут она  увидела, с какой жадностью этот лейтенантик на сухую куриную ножку набросился, и так ей жалко его  стало, что она говорит ему:
   - Если хотите, можете и мою порцию съесть, я не голодная.
   Он, видать, и правда, очень проголодался, не стал отказываться, съел и ее курицу. Ну, дальше слово за слово. А лететь-то целых 7 часов, пока летели, почти все друг другу про себя рассказали.
   Выяснилось, что молодой человек только что окончил военное училище в Краснодаре, получил назначение во Владивосток, и вот следует (через Москву) к месту службы. На Дальнем Востоке никогда раньше не бывал, что там и как – не представляет.  Ну, она ему на правах старожила все про Владивосток рассказала, какой он красивый, весь на сопках, а рядом лежит океан, который, между прочим, она лично бороздит на судах Дальневосточного рыбфлота вот уже пять лет. Молодой человек оказался скромным и даже немного застенчивым, слушал с интересом  и смотрел на нашу Котю с большим уважением.
   Ну, а ближе к посадке она, конечно, поинтересовалась, есть ли у него, где остановиться  на первый случай. Прилетали-то они на место в выходной день, в субботу, когда начальство, которому он должен доложиться о прибытии, наверняка отдыхает. И Котя пригласила попутчика на квартиру к своей подружке, той самой, с которой вместе они приехали когда-то из Краснодара, только та уже успела к тому времени выйти замуж и родить ребеночка, поэтому сидела дома. А Котя, прийдя из очередного плавания, всегда у нее останавливалась.
   Лейтенанта звали Сергей, назначен он был в штаб флота, и поскольку никаких других знакомых, а тем более земляков, в городе у него не было, стал он захаживать к нашей сестрице, когда она бывала на берегу. Она его и покормит, и приветит, и гостинец из загранки привезет. И кончилось, конечно, женитьбой, хотя разница в возрасте у них – 5 лет не в пользу Коти. (Тут она в очередной раз всех нас «умыла»).
   С рождением Аринки (и  опять сестра наша отличилась, родив – единственная из нас –  девочку) загранплавания ей пришлось оставить. Еще через три года родился Сашка, а потом Сергея перевели на Камчатку, в маленький городок под названием Елизово, где жили одни военные моряки. Дальше – полный абзац, как говорили когда-то в нашей редакции. Котя поступает на… военную службу! Ей  присваивают  благородное звание «старший матрос» со всеми вытекающими последствиями (книжка моряка, льготы и все такое), однако, по сути ничего не меняется, она опять печет хлеб, только теперь не для рыбаков, а для военных моряков.
   Поначалу жизнь на Камчатке им нравилась: места красивые, природа почти нетронутая… Потом начались проблемы. То трясет, то зарплату не платят. На случай землетрясения был у них всегда наготове «тревожный чемоданчик» с вещами первой необходимости, а дети обучены тому, как себя вести.
   - Ну и как вы должны себя вести? – спрашивали мы у маленького Сашки.
   - Открыть дверь в туалет, стать в дверной косяк, упереться руками-ногами и стоять.
   - Нас когда  в прошлый раз затрясло, - рассказывает в свою очередь Аринка, -  папа ночью первым делом к нам кинулся, а мама, знаете куда?
   - Куда? – в ужасе спрашиваем мы.
   - Свою любимую вазочку держать!
   К землетрясениям постепенно привыкли, хуже было с зарплатой. Чтобы прокормиться зимой, когда по полгода нет никаких выплат, пришлось еще с лета завести и выкармливать кабанчика. Всякий выходной Сергей с другими офицерами рыбычил на океане, рыба – кижуч, горбуша, корюшка – была у них основным продуктом, они ее и варили, и жарили, и вялили, и сушили, и консервировали. Сама Алла с другими женами офицеров все лето и осень собирала в окрестных лесах грибы  (белые, подосиновики, опята) и ягоды – бруснику, княженику, жимолость. Из этих запасов приготавливали на зиму варенье, компоты, даже винцо свое.
   Через несколько лет их еще дальше вглубь полуострова заслали, в некий Вилючинск.  Там  старшего матроса Котю  зачислили на службу в секретную часть при плавучем штабе, и стало ей хоть немного полегче: бумаги  перекладывать – это вам не хлеб из печи тягать. Теперь она пекла его только дома, для своих. А в нескольких километрах, рядом с базой подводных лодок, хорошо ловились большие океанские крабы. Привезет Сергей мешок таких крабов – на неделю есть, чем семью кормить.
   Последние несколько лет жить на Камчатке стало совсем невмоготу. Алла писала нам отчаянные письма,  мы собирали в ответ посылки с продуктами.  Мама несла крупу и домашние закрутки, мы с Неллей покупали самую сухую колбасу, печенье-конфеты детворе, а больше что пошлешь –  посылка идет долго, мясо испортится, фрукты потекут.
   - Надо им уезжать оттуда, - все чаще говорили мы между собой.
   И в письмах стали их уговаривать: возвращайтесь! А как вернешься, как уедешь?  Они же оба на военной службе. Да и как ни плохо там, а  на большую землю ехать тоже боятся, как насмотрятся по телевизору, наслушаются по радио, что тут творится, в Москве и везде… Нет, говорят, мы уж лучше здесь останемся, у нас хоть в подъездах не убивают, и войны нет.

   - Серёня, посмотри, где дети, что-то их давно не слышно!
   «Серёня» отлипает от телевизора и идет искать детей – Аринку и Сашу, потом заглядывает к нам на галерею и доладывает:
   - Котя, все нормально, они внизу, возле бассейна.
   Мы сидим в полном расслаблении, прикрыв глаза и подставив лица слабым лучам  зимнего солнца. Нет, хорошо все-таки - тепло, тихо, морем пахнет,  и мы снова  вместе. Как когда-то, как в детстве.
   - Светка, может, ты нам еще сказку расскажешь?
   …Тогда это было так. Все трое устраиваются с ногами на мамином диване и наблюдают, как я чищу пылесосом палас. (Дело происходит на старой квартире, в бараке). Я вожу щеткой по паласу и в такт собственным движениям нараспев декламирую:

   Царь с царицею простился,
   В путь-дорогу снарядился,
   И царица у окна
   Села ждать его одна. 
   Ждет-пождет с утра до ночи,
   Смотрит в поле,
   Инда очи…

   Иногда я нарочно замолкаю, предоставляя моим сестрам самим закончить строфу, пора ведь уже запомнить, сколько раз им читано. Наизусть я знала три сказки Пушкина: кроме Мертвой царевны, еще о Царе Салтане и о Золотом петушке. Но сестрам больше всего нравилось о Мертвой царевне, особенно то место, где «королевич Елисей между тем по свету скачет…».  Когда мне надоедало рассказывать им настоящие сказки, я начинала придумывать что-нибудь сама, но забиралась в дебри, запутывалась и долго не знала, как закончить.
   - Ладно. Конец я вам завтра дорасскажу.
   Другим любимым нашим занятием были самодельные куклы. Вот я, уже довольно большая девочка, можно сказать, девица, сижу на веранде и, высунув от старания кончик языка, рисую на плотном картоне куколок – с косичками, с ручками-ножками, в кружевных трусиках и сорочках. Потом каждая куколка вырезается, и на нее «шьются» из бумаги разные красивые наряды. Мы играем в ателье. Мои сестры, а также их подружки выстраиваются к окну нашей веранды в очередь и делают мне заказы для своих картонных кукол.
   - Сделайте мне, пожалуйста, бальное платье вот из этого матерьяла!
   И протягивает мне золотистый фантик от конфеты. Я беру его, разглаживаю на столе, кладу на него куколку и по ее силуэту «выкраиваю» ей бальное платье. Куклами обеспечены девочки не только нашего двора, но и всей улицы, и у каждой в запасе уже целая коробка нарядов.
   Я хожу в детскую художественную школу, и рисовать для меня – одно удовольствие.  Кроме кукол, я еще рисую «на заказ» карадашные портреты моих сестер и их подружек. Особенно мне нравится рисовать младшую сестренку, Женечку, но трудность состоит в том, чтобы уговорить ее позировать. Она у нас слишком подвижная, шустрая, заставить ее хотя бы несколько минут посидеть, не шевелясь, на стуле никак не удается, тут же вскочит и убежит. Так что Женечку я рисую по памяти.

   …Во дворе нашего старого дома была небольшая полянка, к которой примыкал узкий проулок. Возвращаясь из школы, мы шли прямо по трамвайным шпалам и через этот проулок попадали к себе во двор. И вот первые сентябрьские дни 1963 года, я хожу уже в седьмой класс, мы идем из школы с двумя подружками, которых я не видела  все лето, минуем наш проулок и видим, что на полянке во дворе стоит детская коляска, накрытая тюлевой накидкой.
   - Смотрите, коляска! – говорит одна из моих подружек. – А у кого это ребенок родился, не у вас?
   - Да… нет … - почему-то говорю я и краснею.
   В коляске спит моя младшая сестра Женечка. Она родилась еще 5 июня, ей уже три месяца. Но мне стыдно сказать подружкам, что мои  мама и папа родили еще одного ребенка, и я делаю вид, что никакого отношения ко мне эта коляска не имеет.
   На самом деле я обожаю эту девочку с первой минуты. Когда ее привезли из роддома и спящую положили в эту самую коляску, я села рядом, на бабушкин диван, и сидела, не сводя с нее глаз, очень долго, пока она не проснулась. С тихим изумлением разглядывала  я  длинные черные реснички, пуговку носика в мелких белых крапушках, пухлые щечки, нависающие над туго завернутой пеленкой, и крошечный ротик, причмокивающий во сне. Когда она проснулась, обнаружились совершенно синие глазки, окончательно меня изумившие. Я полюбила ее раз и навсегда.
   Теперь нам с сестрами не нужны были куклы – ни целлулоидные, ни картонные, теперь у нас была живая кукла. Мы не спускали ее с рук, даже ссорились из-за этого.
   - Ты уже подержала, дай мне подержать.
   Очень быстро мы научились все делать сами, без мамы – пеленать, подмывать, поить из бутылочки, укачивать спать.  «Три няньки, одна лялька», - говорили про нас соседи. Чуть она научилась ходить, мы стали везде таскать ее за собой. Мне было уже 14 лет, Нелле – 13, и когда я или она несли куда-нибудь на руках свою маленькую сестричку, нам хотелось выглядеть еще старше, нам даже хотелось, чтобы чужие люди думали, что это наш – мой или ее – ребенок. 
   - Женюшка, - шептала я в трамвае ей на ушко, - скажи, пожалуйста, на меня: ма-ма!
   Она смотрит  хитрыми глазками и выкрикивает громко, на весь трамвай:
   - Се-та!
   Позже, когда у меня уже появился жених, случилось вот что. Как-то я пошла к нему в гости и взяла с собой Женечку, которой было уже лет, наверное, пять. Родителей его дома не было, но соседи нас заметили, и по двору пошли слухи, что Юра из 16-й квартиры встречается с девушкой, у которой есть ребенок. Мать его очень по этому поводу забеспокоилась, стала наводить справки, потом спрашивает у него:
   - Это правда, что у нее есть ребенок?
   Юра рассмеялся и говорит:
   - Да это ее сестра.
   - Как сестра? А почему она такая маленькая?
   Тогда я опять пришла  к ним с Женькой, чтобы его мать сама посмотрела и убедилась. Она завела ее на кухню, дала конфетку и спрашивает:
   - Женечка, а Света тебе кто?
   Та говорит:
   - Сестричка.
   - Не мама?
   Та говорит:
   - Мама.
   - Так мама или сестричка?
   - Сестричка-мама.
   Совсем  запутала  бедную женщину. Позже, когда мы с Юрой уже поженились, она сама объясняла соседям:
   - Это сестренка ее, но она ей, как мать. 

   В садик  водил Женю тот из нас, кто учился во вторую смену, а забирал – кто в первую. Вождение в садик было не таким простым делом, надо было всю дорогу рассказывать ей сказку, иначе она идти не хотела. Иногда, зимой, когда долго не было трамвая, приходилось топать две остановки пешком, а ее нести на руках. Сама в шубе, она в шубе, идешь, ничего под ногами не видишь, да еще сказку рассказываешь. Однажды я выносила ее на руках из  трамвая, на мне были сапоги на каблуках, я задела каблуком за подножку и… не вышла, а вывалилась из вагона вместе с ней лицом вниз. Зима в Краснодаре сырая, слякотная, на остановке была, как всегда, большая лужа, в нее мы и угодили. Лежим и хохочем. Люди идут:
   - Ой, девочки, вам помочь?
   - Спасибо, мы сами.
   Встали, отряхнулись, посмотрели друг на друга и опять хохочем. Шубы у нас были из искусственного меха, у Женьки светло-серая, у меня – бежевая, а стали обе черные.
   - Ну, все, Нелька  меня убьет.
   Дело в том, что это была не моя, а Неллина шуба, и, когда я ее надевала, я не хотела, чтобы она об этом знала. Думала: сбегаю быстро за Женькой в садик и сниму. А тут эта лужа. Вообще-то шубы нам покупали в свое время, конечно, две, совершенно одинаковые, но моя была уже старая, изношенная, а у Нелли еще ничего. Просто она носила свои вещи более аккуратно, чем  я. После нее еще Аллочка могла донашивать, а после меня можно было только выбросить. И часто бывало так, что, износив свою вещь, я начинала покушаться  на точно такую же Неллину.
   Увидев свою шубу, мокрую и грязную, Нелля сказала:
   - Так. За это я буду твои сапоги на платформе носить не три дня, как договаривались, а всю неделю.
Ничего ни за кем не донашивала одна только Женя. Ей покупалось все новенькое, все самое красивое, все самое-самое.  Кто бы из нас куда ни поехал, где бы ни оказался, первым делом искали, что бы такое купить Женечке. Теперь уже не мама, а я привозила из Москвы, из магазина «Детский мир», платьица-туфельки, куколок-зайчиков, употребляя на покупки все, что удавалось сэкономить во время учебы.
   - На кой вы ее так балуете? – говорила, бывая у нас в гостях, баба Даша. – Потом наплачетесь с ней.

   Вот Нелля, уже студентка, едет  летом в Джубгу, вожатой в пионерлагерь «Чайка». Женю, которая только что закончила первый класс, естественно, берет с собой. В отряде все дети называют вожатую по имени-отчеству -– Нелля Евгеньевна. Женя никак не может к этому привыкнуть и открывает другим девочкам  «страшную тайну»:
   - Это никакая не Нелля Евгеньевна! Это моя сестра Нелька! Я, если захочу, могу даже на нее «дура» сказать.
   Девчонкам интересно, они просят: а ну, скажи!
   Женька подходит к Нелле и говорит, правда, тихо:
   - Нелька, ты дура!
   Нелля уже не рада, что взяла ее в свой отряд.
   - Если ты не перестанешь называть меня Нелькой, - говорит она ей. – Я тебя домой отправлю.
   - Ладно, я больше не буду, - соглашается Женя. – А ты мне грамоту дашь?
   Права, права была баба Даша: избаловали на свою голову.

   Я выхожу замуж, в доме предсвадебная суета, все радостно возбуждены, считают, сколько будет гостей, закупают продукты. Одна Женя  ходит грустная, смотрит на меня большими своими печальными глазами и вздыхает.
   - Света-а, а когда ты замуж выйдешь, ты мне будешь кто?
   - Вот дурочка маленькая! Я тебе всегда буду сестра, всю жизнь!
   - Да-а-а?
   Все равно не верит и на свадьбе чуть не плачет. Не представляет, как она будет без меня жить. Честно говоря, я и сама себе плохо это представляю.
   Но когда у нас с Неллей рождаются дети, эта избалованная  всеобщей любовью и заботой  девочка становится нашей первой и незаменимой помощницей. Каждый день, рано утром (благо, лето, каникулы) она садится сама в трамвай и едет к Нелле. Там она безропотно делает все, что ей Нелля ни скажет: застирывает подгузники, гладит пеленки, качает Антошку.  У Нелли она находится до обеда, после чего снова садится в трамвай и едет ко мне, чтобы делать все то же самое, только для Алешки. В первое время она даже  кое-что мне подсказывает:
   - А Нелля ему пупочек не так мазала, а вот так.
И я ее слушаюсь, потому что Антоша на два месяца старше Алеши, и Женя уже успела набраться кое-какого опыта.
   Но больше всего ей нравится катать маленьких племянников в коляске, лучше – обоих сразу, потому что она никак не может решить, кого из них она больше любит. Теперь мы называем ее уважительно: «тетя».
   - Где же наша тетя? Когда же она придет мальчика понянчить? Ах, тетя, у братика Антоши!
   А тете всего-то 12 лет.

   Иногда я беру ее с собой на работу, в секретариат редакции. Она помогает мне раскладывать на столе свежие оттиски гранок, ей это дело очень нравится.
   - Я тоже хочу быть журналистом.
   - Правда?
   - Да. Мне так нравятся эти длинные ножницы, и как ты ими  хранки  режешь.
   Через несколько лет  она поступает на журфак. До экзаменов надо пройти творческий конкурс –  написать некий текст, показав при этом свои литературные способности.
   - Ты, главное, не пытайся никому подражать. Как сама думаешь и чувствуешь, так и пиши. Искренность – это главное, - научаю я ее.
   Дали несколько тем, в том числе: «Мой дед – ветеран войны». По рядам ходил преподаватель и смотрел, чтобы ниоткуда не списывали. Женя подозвала его и спросила:
   - А можно я буду писать «Мой отец – ветеран войны»?
   Преподаватель опустил очки на нос, внимательно посмотрел на абитуриентку: вроде молоденькая девочка.
   - Ну, если у вас действительно отец воевал… Пишите.
   Перед первым и главным экзаменом – сочинением  сидим с ней всю ночь в гостинице, пишем шпоры. Устно все уже проговорено сто раз. Но со шпорами надежнее. В три часа ночи, оторвав голову от стола, я вижу, что моя  сестра спит сладким младенческим сном. Видала она эти экзамены! Я тоже хочу спать, но чувство ответственности перевешивает. Одну шпору я, пожалуй, еще в состоянии написать. Но надо решить, какую именно.  И я начинаю думать. Значит, так, в прошлом году на вступительных  была тема «Реализм и народность «Евгения Онегина». Но в этом году – юбилей Гоголя, 130 лет со дня смерти, следовательно, обязательно будет Гоголь. И скорее всего – «Мертвые души», что же еще? А как могут сформулировать тему? Как, как…  Да господи! Так же: «Реализм и народность…». Поняв это, я быстренько строчу мелким почерком очередную гармошку. Сестра сладко спит. В шесть утра засыпаю, завершив свой кропотливый труд, и я. В восемь просыпаюсь, бужу свою абитуриентку, мы наскоро приводим себя в порядок, пьем чай, приготовленный с помощью кипятильника, я упаковываю ее карманы шпаргалками, и мы отправляемся на Моховую, тогда еще проспект Маркса.
   Дальше – тягостные часы ожидания в таком знакомом и любимом скверике, в виду памятника Ломоносову, в течение которых только куришь да вздыхаешь, да обмениваешься незначительными репликами с другими ожидающими, как правило, родителями, но у нас я вместо них. Наконец, моя сестра выплывает из дверей факультета на зеленый пригорок двора, и по ее вполне довольной физиономии я понимаю, что все не так плохо.
   - Знаешь, какая тема была?
   - Ну? – напрягаюсь я.
   - «Реализм и народность поэмы Гоголя «Мертвые души»!
   - Не ври!
   - Честное пионерское, под салютом всех вождей!
   - Ты списала?
   - А то!

   На втором курсе Евгения наша  является  на летние каникулы уже с женихом, однокурсником по имени Юра. Жених нам вроде нравится. Хоть и рановато ей замуж, но раз уж надумала, пусть выходит, мама никому из нас не препятствовала, и ей не будет.
   - Женюшка, а  когда ты замуж выйдешь, ты мне будешь кто?
Прямо в длинном свадебном платье невеста падает на диван, я – рядом, и мы начинаем дико хохотать.
   - Эй, вы, дурносмешки! - говорит мама. – Смотрите, не уписяйтесь!  Скоро в загс ехать.
Мы многого еще не знаем в тот год, 1984-й, когда выдаем замуж нашу младшую сестру. Мы безмятежны, мы смеемся. Нам кажется, что и их, и всех нас ждут одни только радости, что впереди у них и у нас – бесконечно долгая, счастливая жизнь…
   У наших родителей теперь полный комплект зятьев: два Сергея и два Юрия. Оба Сергея – военные, оба Юрия – штатские. Оба Сергея моложе своих жен, оба Юрия – старше. Оба Сергея – краснодарские, оба Юрия - иногородние (второй из Калининграда). Там, где Сережи, родится по два ребенка, а там, где Юрии, – по одному. Вы спросите: что все это значит? Я отвечу: ровным счетом ничего, совпадение оно и есть совпадение, хотя… Что-то в этом все-таки есть.
   - Ну, что, мать, все дочки устроены, внуков дождались, теперь можно и на Славянскую? – шутит папа.
   - Теперь только и  пожить, порадоваться за них! – возражает мама.

   Когда в семье три журналиста, а в городе две газеты,  вопрос трудоустройства  решается непросто.  Тем более, если один из троих числится в газете главным редактором. Работать с родственниками – не мой принцип, прямо скажем, это не слишком удобно.  Но, как говорила наша бабушка: «А шо зробишь?». Хорошо хоть время  уже другое, перестроечное, и на семейственность в одном коллективе смотрят теперь сквозь пальцы.
   - А как нам тебя лучше называть? - спрашивает Женя при поступлении ко мне на работу. – По имени-отчеству или как?
   - Зачем? – говорю я. – Называйте, как всегда, главное, не говори при других сотрудниках «Светка-дура». Тут тебе не пионерлагерь «Чайка».
   Мы еще не знаем и даже в страшном сне не можем себе представить, что эта газета когда-нибудь развалится и рухнет, а для нашей младшей сестры и ее семьи  начнется длинная и тяжелая полоса безработицы, переездов с места на место (из Краснодара в Калининград и обратно), скитаний и неустроенности.
   Мы также не знаем еще, что примерно в то же самое время на Тихоокеанском флоте начнется  сокращение офицерского состава. И другому моему зятю, совсем еще молодому офицеру (ему и сорока нет), дослужившемуся только до звания капитана 3-го ранга, придется уходить в отставку, после чего семейство нашей средней сестры вернется-таки домой, в Краснодар. (Родители не доживут до этого события, они бы порадовались. Не отставке зятя, конечно, а возвращению дочери).
   И почти в то же самое время, «отдубасив», как он сам говорит, двадцать с лишним лет в органах внутренних дел, в звании подполковника, подаст рапорт об отставке  наш третий, а вернее, самый первый по счету зять. И двинется, куда бы вы думали? В частное детективное агентство, уму непостижимо…
Все в очередной раз совпало. Все разом остались без работы (слава богу, родители этого уже не увидели). Всех разом надо трудоустраивать. И если бы не Алексей…
   Тут требуются некоторые пояснения.

   Моего первого мужа, Юры, давно уже нет на свете, он умер молодым от тяжелой болезни, опухоли мозга. Случилось это в 1985 году, и стало для нас неким началом и  знамением наступающих тяжких лет, хотя мы далеко не сразу это поняли. (Это отдельная и трагическая история, которую я расскажу как-нибудь в другой раз).
   С его родителями, которые  по сей день живы-здоровы, мы живем, как родные. Ходим друг к другу в гости, и, если я не позвоню хотя бы раз в неделю, свекровь пугается, не случилось ли  чего. Они как-то сразу признали и полюбили моего второго мужа, оказавшегося (очередное совпадение имен в нашей семье) тезкой моему сыну, а их любимому внуку. Мы называем их Алеша-большой и Алеша-маленький.
   Алешу-большого все мои сестры боготворят.  Они его любят и боятся  одновременно. Боятся, потому что он строг и суров, как все генералы. А любят, потому что он добр и щедр, как «отец родной». Алеша-большой (а он действительно большой – рост 5-й, размер 60-й, башмаки – 46-й) – это благотворительный фонд и спасательная служба в одном флаконе. Мне его жалко. Быть женатым на женщине, у которой полно родни, – не самая большая удача в жизни. Добро бы в родне  числилась, к примеру, парочка старших братьев, это еще куда ни шло. Но три сестры, и все – младшие... 
   Он говорит, что ему меня тоже жалко. Быть старшей  сестрой – это все равно, что мамой, тем более, когда мамы уже нет на свете. Все время  приходится думать о них: как там одна, а как там вторая, да что там у третьей? Плюс зятья, плюс племянники.  Если я когда-нибудь проснусь, и меня не посетит мысль о моих сестрах, или хотя бы об одной из них (обычно это бывает очень конкретная мысль о том, что надо решить какую-то ее проблему), это будет означать не то, что все проблемы кончились, этого мне не дождаться никогда. Это будет означать, как в том анекдоте, что я уже умерла.
   Проблемы своих сестер я решаю чаще всего так. Выбираю подходящий момент, чтобы  муж был, во-первых, сыт, во-вторых, в хорошем расположении духа, и… жалобным голосом начинаю рассказывать ему про «бедную» Нелличку, или про еще более «несчастную» Аллочку,  или про совсем уж «разнесчастную» Женечку…
   - Жениться, конечно, лучше на сироте, - говорит Алеша ритуальную в нашем доме фразу,  но  при этом снимает трубку и включается в решение «вопроса».
   Не знаю, на ком лучше жениться, но он женат на мне. По той простой причине, что любит меня, а я люблю его.  А раз уж так случилось, что мы любим друг друга (кстати, случилось это довольно поздно, когда ему было уже 40, а мне 37),  значит…   Вообще-то, это еще ничего не значит, он ведь на мне женат, а не на моих сестрах.
   - Просто  человек  такой попался, отзывчивый, - говорит Нелля. – Повезло нашей Светке. И нам заодно.
   Алеша-маленький, слыша краем уха об очередной проблеме в стане своих теток, говорит:
   - Мама! Когда ты перестанешь грузить его этими делами? У человека своих дел выше крыши!
   За глаза Алеша-маленький называет его «отец».
   - А ты сам разве  не грузишь его своими проблемами?
   - Гружу. Но я же сын.
   - Гружу, но я же дочь, - могла бы сказать и Маша.
   Маша у нас врач-гинеколог. У нее тоже случаются проблемы, а у кого их нет. Материально-технические она решает с отцом, морально-психологические – со мной. Наши отношения с Машей развивались не просто. Поначалу она меня не воспринимала никак, потом был длительный период очень сложных и противоречивых  контактов, а теперь, как бы шутя, она называет меня «мамо» и звонит из Москвы, чтобы я погадала ей на картах на жениха.
   - Семейка у вас, конечно, интересная, - говорят мои сестры. – Все на разных фамилиях, все в разных городах, но все вращаются вокруг одной оси.
«Ось» нашей семьи  – это, конечно, он, Алеша.
   - Передай ему, что мы его очень любим!
   - Передай ему большое спасибо за все и скажи, что ваш «домик у моря» нам очень понравился. 
   - И еще передай: жаль, что в этот Старый новый год его не было с нами.
   - Ничего, у нас еще все впереди! – обещаю я.
   - Да и жизнь вроде налаживается! – в тон мне говорит Женя.
   Взрыв беспричинного смеха оглашает тишину подворья. Отсмеявшись, мы, наконец, встаем с уютных кресел и идем готовить праздничный стол. Одна чистит, другая  моет, третья режет, и все вместе варим, парим и жарим. Вместе возиться на кухне хорошо, получается в четыре раза быстрее, и совсем не устаешь.
   - Ну, что, ты пишешь про нас? – спрашивают сестры.
   - Пишу.
   - Все-все пишешь?
   - Все-все написать невозможно. Так, кое-что.

   Новый  2000-й год по-старому календарю мы встречаем, как я и мечтала, при свечах, при горящем камине и елке, сверкающей посреди  холла, за большим овальным столом, накрытым так, как обычно накрывала новогодний стол наша мама. Специально приготовили все ее блюда – салат оливье, винегрет, холодец, судака под маринадом, буженину по-домашнему, гуся с яблоками…
   - Ну что, девчонки, первый тост за маму и папу. Царство им небесное!
   - Да… Не дожили, бедные, такую красоту увидеть.
   - А может, они оттуда все видят. Смотрят сейчас на нас и радуются.
   - Чему?
   - Тому, что мы все живы и вместе.
   - А что? Это тост. Давайте тогда сразу по второй. Как ты сказала?
   - За то, что мы живы и вместе!

 

Прощеное воскресенье
(Необходимое послесловие)

   - Где-то тут тряпка была, я в прошлый раз оставляла.
   - В машине у меня возьми, под сиденьем.
   - Ставь цветы сюда, только ножки пообрезай, а то вытащит кто-нибудь.
   - Ты плиту протерла уже? Я хочу салфетку сюда постелить.
   - Стели. И достань там, в сумке у меня, бутылку и бутерброды.
   - А стопки взял кто-нибудь?
   - Я взяла.
   - А я пирожочков с курагой напекла.
   - Молодец. Протри еще с той стороны памятник.
   - Как уберешь тут все, цветочки поставишь, даже  на душе легче, да?
   - Вот еще  куст сирени зацветет – вообще красиво будет.
   - А они с портрета прямо на нас смотрят, скажи?
   - Да. И как будто улыбаются. Рады, что мы к ним пришли.
   - Сегодня день такой. Ну, наливай понемножку.

   - Одного я не могу себе простить, что дали мы умереть папе… Он же мне тогда, дня через  три после похорон приснился, я сначала обрадовалась, а потом говорю: «Папочка, ты же умер, мы же тебя похоронили!», а он отвечает: «Да, но дело в том, что я не должен был умереть…». Проснулась, и меня как током: а ведь действительно не должен был!
   - Просто мы дуры были, поверили врачам, что это конец, и даже не пытались бороться.
   - А что мы могли сделать?
   - Надо было настоять, чтобы его в реанимацию перевезли, может быть, его бы там вывели из этой комы.
   - Я тогда вообще не понимала, что такое кома. Мне сказали, и я так поняла, что это уже все, фактическая смерть, только замедленная, ничего сделать нельзя. А потом уже через время смотрю эту «Санта-Барбару» дурацкую, и там этот Си-Си лежал, лежал в коме несколько серий, а потом встал и, как ни в чем ни бывало, живет дальше, да еще пять раз женится.
   - Ну, это же кино, что ты сравниваешь.
   - Кино-то кино, но я потом и в жизни сколько раз слышала, что из комы людей выводят. Просто раньше, пока с папой это не случилось, я на такие вещи никакого внимания не обращала. А теперь, стоит услышать, сразу думаю: ну, вот, а мы папу не спасли. Не могу себе этого простить.
   - А помните, мы разговариваем о том, что вот он уже умирает и что нам теперь делать, а у него из уголка глаза слеза выкатилась и к уху покатилась. Значит, он слышал все в этой коме!
   - Бедный наш папочка. Мог бы до сих пор жить и жить. Почему такая несправедливость?
   - Ладно с мамой ничего нельзя было сделать, там действительно, неизлечимо было, но он…
   - Насчет мамы тоже… Я все время вину чувствую перед ней.
   - Но тут мы все сделали, что могли.
   - Нет, не все. Не все. Дело же не только в уходе. Кстати, и ухаживать можно было получше, просто мы не ожидали, что это так страшно будет, эта черная рвота и все такое… Может, в таких случаях, действительно, лучше чужого человека нанять, чтобы ухаживал, чужому ведь не жалко и не больно, он делает свою работу и все. А мы же родные, нам же невыносимо было видеть, что с ней творится, во что она превращается у нас на глазах. И мы что делали? Ревели да курили, да кофе без конца пили, до полного одурения. Женя почему в обморок упала, когда гроб стали выносить? Она же несколько суток ничего не ела, только курила.
   - Нет, девчонки, понимаете, если бы мы, допустим, чужого человека наняли за ней ухаживать, мы бы сейчас еще больше себя казнили, а так хоть знаем, что все своими руками сделали.
   - Но я даже не за это себя виню, а знаете, за что? Надо же было, пока она еще более или менее неплохо себя чувствовала, как-то поговорить с ней о чем-то таком…
   - О чем? О смерти? Как ты себе  представляешь?
   - Я не знаю, как, но о чем-то не обыденном, типа: мама, ты кашку будешь? А о чем-то главном, самом важном. У нее ведь жизнь подошла тогда к самому концу, заканчивалась, и она это прекрасно понимала, так же, как и мы.  Неужели ж нам не о чем было поговорить с ней на прощанье? Не о чем спросить? Не за что поблагодарить ее, пока она еще жива?
   - Это тебе сейчас легко говорить. А тогда… Мы ведь старались делать вид, что все хорошо, что она еще поправится, встанет. Ну, как же можно было завести с ней такой разговор?
   - Я не знаю как, не впрямую, конечно, но мы бы друг друга поняли.
   - Знаете, девчонки, что я вам скажу? Это все пустой разговор. Если бы даже мы тогда все так понимали, как сейчас, мы бы все равно не смогли. Потому что мы боялись. Боялись ее надвигающейся смерти, боялись об этом  думать, не то, что говорить. Да просто на первой же фразе расплакались бы, вот и весь бы был разговор.
   - А почему она сама  ничего такого нам не сказала перед смертью? Не пожелала ничего, не благословила, ведь одних нас оставляла.
   - Сначала она тоже не хотела об этом думать, а потом ей было уже не до этого, такие боли адские, мы ж не знаем, что она чувствовала на самом деле. И потом вы ж не забывайте, что мы ей морфий кололи по три раза в день.
   - Ой, вот об этом я вообще не могу думать спокойно. Мне кажется, мы ее этими уколами медленно убивали.
   - Но это же врач назначил, всем же таким больным назначают. 
   - Вот пусть бы сам и колол, а зачем же нашими руками… Я этого забыть не могу, простить себе не могу.
   - Что теперь говорить!
   - Мне бы только знать, что они нас простили, что они не обижаются на нас там.
   - Сегодня как раз и надо просить прощения, сегодня день такой, Прощеное воскресенье.
   - И сегодня, 12 марта 2000 года, папочке 75 лет. Вот как совпало.
   - Мог бы быть в этот день с нами.
   - Прости нас, папочка.
   - И мамочка, прости.
   - Простите нас оба за все, за все…

 

1998 - 2000 г.г.

Предыдущая страница

Поиск



Новости
2019-10-16
Отзывы на книгу «Дмитрий Хворостовский. Голос и душа»

2019-08-28
Книга Светланы Шишковой-Шипуновой «Дмитрий Хворостовский. Голос и душа» вышла в финал национального конкурса «Книга года»-2019.

2019-06-13
Издательство "Вече" выпустило книгу "Дмитрий Хворостовский. Голос и душа" - первую полную биографию великого русского певца