» Биография
» Библиография
» Тексты
» Рецензии, интервью, отзывы
» Фотогалерея
» Письма читателей
» Вопросы и ответы
» Юбилеи
» Гостевая книга
» Контакты

Ахматова: личная жизнь

                                                                                                         …Поэтам
                                                                           Вообще не пристали грехи.
                                                                                       
                                                                           А.Ахматова («Поэма без героя»)


                                                                       
Есть три эпохи у воспоминаний об Анне Ахматовой.
Первая пришлась на оттепель 60-х, когда после  пятнадцатилетнего перерыва  Ахматову снова стали печатать (вышел знаменитый сборник «Бег времени»), и  стихи ее смогли вспомнить те, кто знал их когда-то, и узнать те, кто никогда их не читал.
Вторая волна интереса к Ахматовой  случилась в годы перестройки.  Но общество 80-х  интересовала не столько ее поэзия  (хотя именно тогда впервые увидел свет  «Реквием»), сколько биография, и в первую очередь – трагические ее страницы, связанные с репрессиями, гонениями, запретами.
Прошло еще двадцать лет, и новый всплеск «ахматовианы» диктуется  уже  интересами книжного рынка.  Нынешнего читателя  не заманишь ни поэзией Серебряного века, ни рассказами о  репрессиях. Последнее, чем еще можно привлечь пресыщенную информацией массовую аудиторию, полюбившую подглядывать за жизнью «звезд», – это личная, еще лучше – интимная жизнь «звезды» по имени Анна Ахматова. Тем более что жизнь эта была богата на встречи-невстречи, браки-разводы – есть, что вспомнить, что порассказать. И чем откровеннее будет рассказ, тем лучше, тем больший читательский и коммерческий успех ждет книгу.
А не терзают ли автора, вставшего на такой путь, сомнения? Терзают. Но оправдание находится  быстро. Вот что пишет Алла Марченко, автор книги  с неудобопроизносимым названием «Ахматова: жизнь».
«Твердо убежденная в том, что у поэта, как и у всякого человека, есть полное право скрыть то, что он по тем или иным причинам не хотел бы сделать общественным достоянием, Анна Андреевна сознательно утаила многие и многие подробности своей достаточно богатой личной жизни. Оставим пока вопрос, почему Анна Андреевна, весьма откровенная в одних случаях, скрытничает в других, ничуть не более щекотливых, и озаботимся другой проблемой: а имеем ли мы, читатели в потомстве, моральное право допытываться до истины? И не смахивает ли наше желание знать о любимом поэте если не все, то как можно больше, на элементарное бытовое любопытство?  Разумеется, каждый волен выбирать, но лично я считаю, что имеем, хотя бы уже потому, что сама Ахматова в своих пушкинских расследованиях с расхожими табу ничуть не считается…»
Короче, «сама такая». Аргумент, конечно, слабоватый. Хотя бы уже потому, что Ахматова писала свои пушкинские штудии через сто лет после смерти великого поэта. Алла Марченко пишет, когда еще живы те, кто знал великую поэтессу лично. Но что с того! Нынче и времена не те, и нравы другие. Современный читатель ждать сто лет не будет, писатель – тем более.

                     Все расхищено, предано, продано…

А все-таки жаль, что сама Ахматова так и не написала  книгу воспоминаний. То-то был бы бестселлер! 
«…Я родилась в один год с Чарли Чаплином и «Крейцеровой сонатой» Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889…»  
Вот  та отправная точка, та высота, с которой  она задумывала начать свою автобиографическую прозу. 
Опорными точками, на которых Алла Марченко выстраивает свой вариант биографии Ахматовой, служат не события истории и культуры ХХ века, определившие судьбу поэта, а череда сюжетов из ее личной жизни. У каждого такого «сюжета» есть имя: Гумилев, Модильяни, Блок, Недоброво, Анреп, Шилейко, Лурье, Пунин, Гаршин… 
Они-то, значит,  и есть Эйфелевы башни и Крейцеровы сонаты ахматовской биографии. Они, а никакие не революции и войны определили ее судьбу. Они, а никакие не литературные традиции и новации  определили содержание и дух ее поэзии.
Читателя ждет, безусловно, занимательное чтение. И кто еще не знал, теперь будет знать, сколько у Анны Ахматовой на самом деле было возлюбленных,  в каком порядке они следовали друг за другом, с кем, вопреки легендам, точно «ничего не было», а с кем  точно «было», и – соответственно – кому из них мы обязаны существованием того или иного шедевра ахматовской лирики.
В случае с Ахматовой не приходится отрицать, что поэзия ее слишком тесно связана с личной жизнью, из нее проистекает, ею надиктована. Исследовать поэзию Ахматовой – это и значит исследовать ее жизнь, чем, собственно, Алла Марченко и занимается в своей книге, жанр которой определен в аннотации как «расследование». Стихи  рассматриваются  здесь как факты биографии. Стихами, как документами, проверяется  точность тех или иных событий жизни Ахматовой. И наоборот – с помощью подтвержденных фактов биографии  обосновываются или опровергаются  даты написания  стихов, их истинные вдохновители и адресаты. При этом автор не боится спорить и с признанными ахматоведами, и с самой Ахматовой.
«Почему я считаю, что процитированное стихотворение написано после 4-го, но не позже 7-го апреля 1913 года, а не осенью, как датировала его сама Ахматова, и не в феврале, как полагают составители шеститомного собрания ее сочинений? Потому, что…» и т.д. 
Таким образом, цель «расследования» – наведение в  любовно-поэтическом архиве  Анны Ахматовой некоего порядка. Задача непростая, если вспомнить, что сама она всячески «запутывала следы»: меняла даты под стихотворениями, перепосвящала их, имена одних адресатов упорно скрывала, на других надевала маски и т.д.  Марченко хочет расставить все по своим местам, разрушить мифы, сорвать  маски, назвать имена.
Чтобы оценить результат, надо сначала понять, что за книга перед нами. Если это сборник  новелл, которые могут существовать сами по себе, как самостоятельные исследования, этакие фантазии на тему – «Ахматова и Гумилев», «Ахматова и Модильяни», «Ахматова и Блок»… и т.д., то претензий к книге почти не возникает. Как говорится, каждый имеет право комментировать, интерпретировать и фантазировать на свой лад.
Другое дело – биография, требующая от автора определенной полноты и точности изложения.  Ни того, ни другого в книге Марченко нет.
Больше половины текста (около 400 страниц) посвящено всего семи годам из жизни  молодой Ахматовой –  с 1908 по 1915-й. Анна Андреевна прожила потом еще полвека, но в оставшиеся 300 страниц уместился период  с 1917 по 1946 год, которым, собственно, повествование и заканчивается. Что касается 50-60-х, то они лишь бегло отражены в главе  «Катастрофа сорок шестого года». Это можно было бы счесть эпилогом, но эпилог в книге тоже есть, и он совсем про другое.  Наскоро похоронив героиню в последней главе («…четвертый инфаркт… санаторий… там она и скончалась»), автор снова возвращается к началу ее жизни и снова исследует ее отношения с… Гумилевым.  Так что эпилог здесь – никакой не эпилог, а полноценная глава, место которой  – где-нибудь внутри повествования.
То ли Алла Марченко не успела глубоко изучить последние двадцать лет жизни своей героини, то ли намеренно не стала этого делать. Впрочем, коль скоро главной темой  книги стала женская судьба Ахматовой  и ее отражение в поэзии, то некоторый резон в таком акценте на молодость и зрелость в ущерб старости есть: все ее любови, романы  закончились именно тогда – в середине сороковых. А те, что еще случились в старости, в годы «плодоносной осени», автор то ли не принимает всерьез, то ли по каким-то причинам (о которых нетрудно догадаться) говорить о них не хочет.
Что же до точности изложения материала, то в случае с Ахматовой это вообще проблематично, а Марченко предлагает читателям кучу собственных версий и догадок, убедительных и не очень, с которыми можно соглашаться или спорить, но признать их истиной в последней инстанции, конечно, сложно. Все это не позволяет считать книгу полноценной биографией, и названию ее скорее пристало бы не эпическое «…жизнь», а более скромное – «…из жизни».
Между тем, намерение автора (а может быть, издательства) было, как мне представляется, таковым: объединив под одной обложкой уже существовавшие и даже опубликованные «расследования», заполнить недостающие звенья, дабы получилась именно  биография. С этой целью, видимо, написан 60-страничный (!) пролог, который на самом деле – тоже никакой не пролог, а обычная для жанра биографии  первая глава (разве что признать детство и юность прологом к жизни, а не самой жизнью?) 
Если главы-расследования предельно документальны, конкретны, можно сказать, научны, то главы, писавшиеся для восполнения биографических пробелов между «следственными» сюжетами, предельно беллетризованы, построены  в основном на воображении  автора. «Расследования», по крайней мере, любопытны;  беллетристика часто вызывает чувство неловкости.
Не ясно также, почему ровно половина из восемнадцати глав книги названа «интермедиями».  Слово это, конечно,  встречается у Ахматовой  – в «Поэме без героя», в ташкентской пьесе «Энума элиш», где оно уместно. Но называть интермедией сюжет о репрессиях 30-х годов, когда арестовали Льва Гумилева, Мандельштама, Пунина, или сюжет о начале войны и блокаде Ленинграда –  по меньшей мере, странно.
Так что же за книга перед нами – биография поэта  Анны Ахматовой или вольные этюды на тему «Ахматова и ее мужчины»?  Лично я больше склоняюсь ко второму варианту.

Ахматова и Гумилев

Центральное место в «достаточно богатой личной жизни» Ахматовой Марченко безоговорочно отдает Николаю Гумилеву. Как же, ведь они знали друг друга с юности, он стал ее первым мужем и отцом ее единственного сына,  открыл ей путь в поэзию… То обстоятельство, что брак их продлился формально восемь, а фактически всего четыре года, автора не смущает. Как и то, что для Ахматовой этот брак был, по выражению самой же Марченко, «нелюбый». Гумилеву уделено в книге едва ли не столько же места, сколько Ахматовой, о нем – и в прологе, и в эпилоге, и в нескольких начальных главах, и там, где речь идет уже о совсем других персонажах. Утверждая, что   именно Гумилев был главным  человеком в жизни Анны Ахматовой, автор, конечно, берет на себя большую ответственность. Хотя  современный читатель легко в это поверит, ведь до нашего времени дошло только это имя, тогда как имена остальных известны разве что специалистам по Серебряному веку.
Пытаясь реконструировать историю отношений Ахматовой и Гумилева и ответить на волнующий до сих пор вопрос, почему же они расстались, Марченко старается быть объективной и воздать по заслугам обоим.
Но претензий к Ахматовой оказывается  побольше, чем к Гумилеву.
Мало того, что не любила (в то время как он-то ее любил), что изменять начала чуть ли не в медовый месяц, что не понимала и не разделяла его увлечений – путешествиями, Африкой  («У меня от твоей Африки несварение чувств…»), мало того, что была капризна, стервозна, одним словом – змея…

Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью…
 

Так вот, мало всего этого, есть к Анне Андреевне еще одна, едва ли не главная авторская претензия.  Девица Горенко к моменту замужества была, оказывается, не невинна,  чем глубоко и навсегда ранила своего жениха.
Стоит ли говорить о таких вещах? На мое разумение – не стоит. Автор, напротив, берет эту деликатнейшую из тем в плотную «оперативную разработку». Глухие намеки на то, что Гумилев мог быть не «первым», встречавшиеся в некоторых источниках, под пером А.Марченко превращаются в живую картинку. Буквально из ничего (даже имя того человека осталось неизвестным) автор на свой вкус реконструирует историю первого любовного опыта Анны Ахматовой. Дело, значит, было летом  1907 года, когда она впервые оказалась одна, без присмотра взрослых, в Севастополе; ей 18, тому человеку – неизвестно сколько, но он, видимо, много старше.
«Поставила на раскаленный булыжник саквояжик и сделала полузмею: пятки вместе, носки врозь, все остальное – раскинутые, как для полета руки, спина, шея – распласталось по влажному соленому граниту. (Попробуйте представить себе эту позу, я не смогла – С.Ш.) …Тут-то он и появился. Откуда? И пристань была пуста, и площадь пустынна! Я-то думал: барышня утопиться решила, спасать надо, а вы, оказывается, гуттаперчевая!» Так, якобы, все началось. Из дальнейших подробностей фигурируют почему-то Новороссийск (не перепутал ли часом П.Лукницкий, из записей которого извлечены эти сведения, один приморский город с другим?), гостиница,  день недели – понедельник. «А в субботу все кончилось. Он остановил извозчика за квартал от Морского вокзала. Вот здесь и попрощаемся». И потом она целых три года ждала от него письма до востребования. Из Херсонеса пешком ходила на почту в Севастополь. Так и не дождалась. И только перестав ждать и надеяться, согласилась выйти замуж за нелюбимого Гумилева.
Собственно, никакого особого расследования для реконструкции этого эпизода автору не понадобилось, хватило просто воображения, чтобы представить, как могло все быть. Но именно потому, что все это –  плод воображения Аллы Марченко, а не воспоминание самой Ахматовой, эпизод  оставляет неприятное впечатление.
К тому же, автор уделяет ему неожиданно много внимания. Сначала (в прологе) только намекает: «Видимо, в Севастополе с ней произошло нечто такое…», потом дает развернутую картинку, потом  вставляет эту тему в предполагаемые разговоры Ахматовой и Гумилева («то признавалась, что с тем человеком все было… то лукавила, уклоняясь от слишком уж прямого ответа на прямой вопрос»). Потом еще несколько раз возвращается к тому же. При этом с арифметикой у автора что-то не то.
В одном месте, напоминая о случившемся летом 1907 года, говорит, что Ахматова «поднимется по этим ступенькам… и через семь лет. В 1916. В ту осень даже здесь, в Севастополе, уже пахло войной». Ясно, что речь идет не о 1916, а о 1914 годе. В другом месте  пишет: «… Анна наконец-то проговорилась о том, что случилось с ней семь лет назад, ранним летом 1907 года». Хотя на этот раз дело происходит в 1913 году, то есть не семь, а шесть лет спустя.
Прямо-таки красной нитью проходит эта злосчастная тема  через все повествование. Почему? Зачем? Чего уж так зацикливаться? Фрейдом попахивает (Ахматова, кстати, его не жаловала). Возможно, автора заворожило признание Анны Андреевны, зафиксированное у того же Лукницкого: «В течение своей жизни любила только один раз. Только один раз. Но как это было!»  Запись относится к 1925 году. Кого она имела в виду – неизвестно. Был ли это севастопольский мистер Икс, или тот же Модильяни, а может, Борис Анреп – как знать? А может, это был  неназванный,  даже  не упомянутый в книге Марченко человек –  самая первая, безответная любовь юной Ани Горенко – студент В. Голенищев-Кутузов, о котором она в 1906 году писала в письмах к мужу сестры Сергею Штейну («Мой милый Штейн… Даже стыдно перед Вами признаться: я до сих пор люблю В.Г.-К. И в жизни нет ничего, ничего, кроме этого чувства»).
История отношений Ахматовой и Гумилева  беллетризована  в том же духе, что и севастопольский эпизод 1907 года. Вот, к примеру, сцена последнего сватовства Гумилева:
«Она подняла глаза, но смотрела мимо и куда-то далеко. Николай повернул голову: к их столику мерзейшей походкой профессионального гомика направлялся  черно-белый официант. «Нет или да?» - полушепотом, но быстро и легко… переспросил Гумилев. Не меняя позы и не переводя взгляда, Анна ответила: «Да».
Пусть так, но убей, не пойму, зачем сюда приплетен гомик-официант.
А вот как описывается жизнь уже новобрачных Гумилевых в Слепневе:
«Еле-еле дождавшись «перемены декораций» (чай решено было пить в столовой), Анна улизнула по-английски в свою светелку. В сердцах с грохотом задвинула щеколду. И чемодан распаковывать не стала. Николай, часа через три, поднялся по шаткой лесенке. Потоптался перед запертой дверью, да так и ушел – несолоно хлебавши. На цыпочках, стараясь не скрипеть рассохшимися ступеньками. А из сада, большого, фруктового, что за дорогой, долго еще доносился красивый девичий голос…»
Местами все эти «красивости» стиля куда-то пропадают. О беременности Ахматовой сказано так: «Анну не пронесло». О реакции на это мужа: «Гумилев отнесся к случившемуся по-деловому, будто это не Анна, а бульдожка Молли понесла».  Пронесло… понесла…  И как же не согласуется с этими словами  довольно нежное письмо Гумилева к жене: «Мама нашила кучу маленьких рубашечек, пеленок и т.д.», которое сама же Марченко  цитирует в другом месте.
Вообще, цитаты часто входят в противоречие с авторскими суждениями.
О времени, когда сразу после венчания Гумилев на полгода уехал в Африку, сама Ахматова в своих автобиографических заметках пишет: «Как всегда много читала, часто ездила в Петербург, побывала у мамы в Киеве и сходила с ума от «Кипарисового ларца». Стихи шли ровной волной…».  Марченко не верит своей героине:  «На самом деле возвращение А.А. в столицу… было роковым образом омрачено, окрашено в цвет траура полугодовым «соломенным вдовством»…»  Прислушайтесь только: «роковым… омрачено… траура… вдовством…» Как будто все уже случилось, и Гумилева нет на свете. Речь, между тем, о 1910 годе, который сама Ахматова, даже спустя полвека оценивала без излишней драматизации:

Он не траурный, он не мрачный,
Он почти как сквозной дымок
Полуброшенной новобрачной
Черно-белый легкий венок…

«Конечно, А.А. и виду не подает, что обижена, оскорблена и растеряна, – гнет свое Марченко, – но именно эти чувства определяют направление ее поступков и осенью 1910-го и зимой-весной 1911-го…»  Это она о романах Ахматовой с Модильяни и еще одним человеком, о котором речь впереди.
К Гумилеву у автора, пытающегося разобраться, кто из  двоих больше виноват, претензий не так много.
Да, он тоже был далеко не невинен. Более того, в самый момент сватовства к Ахматовой продолжал отношения  и с другими девушками. По словам Марченко, А.А. не понимала, как это можно – «спать с одной, слыть красиво влюбленным в другую, добиваться руки третьей». Одна – это Елизавета Дмитриева (пресловутая Черубина де Габриак), другая – Машенька Кузьмина-Караваева, третья  – Анна Горенко, а еще, оказывается, была Лида Аренс… А еще будут Татьяна Адамович, Ольга Высотская, Анна Энгельгардт…   
Но автор пеняет  Гумилеву не за это, а главным образом за то, что он слишком часто и надолго уезжал, оставляя молодую жену в одиночестве. При этом  представляет Гумилева как путешественника, одержимого жаждой странствий, «открывателя новых земель». Но это не все, что сегодня о нем известно. В энциклопедическом словаре «Разведка и контрразведка в лицах»  читаем: «Гумилев Николай Степанович (1886-1921). Русский войсковой разведчик… В самом начале Первой мировой войны добровольцем уходит на фронт. Служит в уланском полку в ближней (войсковой) разведке, за храбрость и умелые разведывательные действия награждается двумя Георгиевскими крестами…». Известно также, что до революции Гумилев был связан с секретной деятельностью российских спецслужб.  Профессиональный контрразведчик В.Ставицкий в статье «Тайна жизни и смерти Николая Гумилева» пишет «о  его особой миссии за рубежом, в Лондоне и Париже, в военном атташате особого экспедиционного корпуса Российской армии, входившего в состав объединенного командования Антанты». Он же ссылается на  рассекреченную служебную «Записку об Абиссинии», написанную летом 1917 года в Париже. «Суть этого документа сводилась к анализу возможностей Абиссинии по мобилизации добровольцев из числа чернокожего населения для пополнения союзнических войск на германском фронте».  Записка предназначалась  для рассмотрения объединенным командованием Антанты. Автором ее был Н.С.Гумилев.
Военная карьера Николая Степановича отражена в книге А.Марченко вскользь. Зато заново «расследуется»  его участие в контрреволюционном заговоре  1921 года.  Автор опирается  на три опубликованных источника. Первый – беллетристические мемуары Михаила Зенкевича «Мужицкий сфинкс» (1994 г.), в которых Гумилев изображен «главным организатором и координатором боевых операций». Второй – книга внебрачного сына Гумилева Ореста Высотского «Николай Гумилев глазами сына» (2004 г.), где в приложении помещен, как пишет Марченко,  «сенсационный документ – до сих пор в России неизвестное письмо Бориса Сильверсвана А.В.Амфитеатрову от 20 сентября 1931 года».  Она приводит выдержку из этого письма, которая, по ее словам,  ставит под сильное сомнение общепринятую ныне версию гибели Н.С.Гумилева: «Гумилев, несомненно, принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл в нем видную роль…» Третий источник - устное свидетельство В.И.Немировича-Данченко  с которым Гумилев накануне своего ареста в августе 1921 года  обсуждал план бегства из России: «…Я не трус. Борьба моя стихия, но на работу в тайных организациях я теперь бы не пошел».
Марченко обращает внимание на слово «теперь». Теперь – то есть после подавления Кронштадтского мятежа, после ареста Таганцева, «который выдает…». Поскольку все три названных источника опубликованы раньше, а Марченко их лишь процитировала, то никакого открытия тут, конечно, нет. Другое дело, как к ним относиться, верить или не верить. Марченко верит.
Но ведь на этот счет существуют официальные документы. В уже упоминавшейся статье В.Ставицкого, например, подробно разбирается «Дело Таганцева», приводятся полные тексты допросов Н.Гумилева от 9, 18, 20 и 23 августа, приговор Петрогубчека от 24 августа 1921 года. Знакомство с этими документами не позволяет сделать вывод о том, что Гумилев играл в заговоре «видную роль». Скорее, роль его была пассивной, гипотетической, планировалась, но фактически не осуществилась.
«Допрошенный следователем Якобсоном я показываю следующее: что никаких фамилий могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связи, я не знаю и потому назвать не могу. Чувствую себя виновным по отношению к существующей в России власти в том, что в дни Кронштадского восстания был готов принять участие в восстании, если бы оно перекинулось на Петроград и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским».
В приговоре Петрогубчека  главный пункт обвинения: «обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, кадровых офицеров». Как видим, даже губчека не обвинило Николая Степановича в принадлежности к руководству  организацией, а лишь в обещании содействия. Обещание осталось невыполненным, поскольку восстание, было подавлено в Кронштадте и до Питера не дошло. В списке расстрелянных по делу ПБО Гумилев – тридцатый.
Как известно, Ахматова до конца дней была уверена в абсолютной невиновности Гумилева, за что Марченко довольно строго ее отчитывает:
«Но неужели Анна Андреевна не допускала, что Николай и в самом деле принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл в нем видную роль? Лично я в этом сомневаюсь… А если знала, то с какой стати не уставала повторять,  …что политика его не интересует?..» 
Странные вопросы, ей-богу.

Вы знаете, что я не красный,
Но и не белый,  я – поэт…

А сама Алла Марченко неужели не знает, что еще в сентябре 1991 года коллегия Верховного суда РСФСР отменила приговор в отношении Гумилева «за отсутствием состава преступления», а еще через год Прокуратура РФ официально признала «дело ПБО»  фальсификацией? 
Но в другом  она, пожалуй, права: «…Превращенный в воспоминание Гумилев… стал больше, лучше и даже прекраснее себя живого – единственный из любивших ее мужчин, он с блеском выдержал экзамен на Героя, а все остальные с треском провалились». Возвращаясь в эпилоге  к теме их отношений, автор говорит, что под конец жизни А.А. все поняла, оценила и раскаялась. Его гибель, его поэзия, интерес к нему в 60-е годы – все это сделало его фигурой большой и значительной.

Все уходит – мне снишься ты…

Может быть, может быть… А может, и нет. Жаль, что в книге должным образом не отражены последние годы жизни Анны Андреевны, там ведь и совсем другие признания можно найти. Но версия, конечно, красивая.  Из серии «хотелось бы верить».

Ахматова и другие

Полного «донжуанского списка» Ахматовой («в столбик», как у Лукницкого) Алла Марченко  приводить не стала, и правильно сделала. Но все же  постаралась об основных персонажах рассказать подробно, «проходных» хотя бы упомянуть. Набралось за два десятка имен. Никого из них автор не жалует.
Вот портрет Артура Лурье: «Носина на двух евреев, подбородок скошен и маленький, волосы слабые, годам к тридцати облысеет… Этот не прикасался, а надвигался, крался и медленно раздевал ее глазами».
Вот другой портрет: «Бело-розовое фарфоровое лицо Недоброво сделалось грубо-белым, фаянсовым… Ночью в гостинице совсем осатанел от раздражения…»
Вот еще характеристика: «…в те два с половиной года, в которые укладывается его якобы литературный роман с А.А., Анрепу, женолюбу и гедонисту, не устающему убеждаться в своей «сексуальной привлекательности», было не до романтических волнений. Даже секс из высших наслаждений жизни перешел в разряд удовлетворения естественных потребностей».
Не жалует, вернее, не жалеет автор и саму Ахматову.
Вот ее портрет образца 1936 года, записанный некой первокурсницей филфака ЛГУ: «…Вышла женщина, такая худая, каких я никогда не видела, с выпученными огромными светлыми глазами, с длинной шеей, с длинной головой и с длинной сизой челкой, непричесанная, в каком-то халате безнадежного цвета… Я что-то лепетала и только пялилась, пялилась на живую Ахматову, страшную, как баба-яга».
И надо ли было включать в книгу такие подробности  интимной жизни А.А., как «последствия» связи с А.Лурье, после которых Ольга Судейкина устроила ее к своему врачу?  Или почерпнутые из мемуара М.Зенкевича сведения  про их «неожиданное для обоих сближение, сладостное, мучительное, короткое, после поездки на острова, в кабинете ресторана…». (А если он все это сочинил, выдав страстно желаемое за действительное?) Или дневниковые записи В.Гаршина, про которые сама Марченко говорит: «Уж слишком текст интимен! …я далеко не уверена, что подобного рода вещи следует печатать. Но раз уж дневник опубликован…» – и пускается  его комментировать.
О встрече Ахматовой в 1965 году, в Париже, с Борисом Анрепом: «он в ужасе отшатнулся от грузной, одышливой старухи». Между тем, у самого Анрепа читаем: «В кресле сидела  величественная полная дама… «Екатерина великая» - подумал я». Это начало встречи, а вот конец: «Анна Андреевна величественно поднялась с кресла, проводила меня до маленькой передней, прислонилась к стене. – Прощайте. – Протянула руку. Внезапный порыв: я поцеловал ее безответные губы и вышел в коридор в полудурмане…»
О необыкновенной притягательности Ахматовой свидетельствуют многие, знавшие ее не только в молодые, но и в зрелые годы. «Я уходил ошеломленный…» – написал  о своей первой встрече с Ахматовой в 1959 году А.Найман (в тот год ей было 70, ему - 23).  Примерно такой же была реакция у многих других, кто впервые знакомился с ней в те годы. О величественной красоте немолодой уже Ахматовой писал в своих воспоминаниях даже  Исайя Берлин.
Чтобы кто-то «в ужасе отшатнулся» от нее… Такого ни читать, ни слышать прежде не приходилось.

Но вернемся к «расследованиям», предпринятым Аллой Марченко. При беглом чтении почти все ее догадки и предположения кажутся убедительными. Более внимательное прочтение заставляет кое в чем усомниться.   
Роман Ахматовой с Модильяни автор считает мифом и опровергает по нескольким пунктам. Знакомство их она относит не к 1910, как это делает сама Ахматова в известном очерке «Амадео Модильяни», а к 1911 году. Ссылается при этом на Эренбурга, который, в свою очередь, ссылается на… Ахматову, якобы в 1961 году она называла ему 1911 год. (А мог он напутать, а могла она оговориться?)  Никакой переписки между Модильяни и Ахматовой в зиму 1910-11 годов не было, считает Марченко: где эти письма? почему не сохранились? почему о них никто не знает? Она убеждена, что неизвестная тогда еще поэтесса интересовала такого же  неизвестного еще художника только в качестве модели.
 «Что же касается самого, с обывательской точки зрения, пикантного, а именно: являются ли страшно похожие на Ахматову ню зарисовками с натуры или созданы воображением, то мне лично представляется более правдоподобным первый, отвергаемый Ахматовой вариант. Прямых доказательств у меня, естественно,  нет, а косвенное имеется».
Далее она приводит запись Лукницкого о том, что в 1926 году Пунин сфотографировал А.А. «на ковре в ее акробатической позе – когда она ногами касается головы (голая)». Доказательство – так себе. Пунин все-таки – муж, хоть и гражданский. Интересно другое, почему автор, допуская, что Ахматова могла позировать Модильяни «в столь «неприличном» виде», в то же время не верит, что между двумя совсем  молодыми  людьми могли при этом случиться близкие отношения? Она даже приводит цитату из мемуара Г.И. Чулкова, призванную подтвердить, что во Франции у художников не принято было вступать в отношения с натурщицами. На самом деле речь там идет о традиционных балах художников, где присутствовали обнаженные натурщицы. Прямо на балу, конечно, не принято, а в мастерской, а в другом каком-нибудь месте? Б.Носик, ссылаясь на биографию Модильяни, написанную его дочерью Жанной, пишет, например, что в ней упоминается «юная канадская студентка Симона Тиру, позировавшая на Монпарнасе многим художникам и оставившая после себя сына, приходившегося Жанне Модильяни единокровным братишкой…»
Но Марченко настаивает: у Ахматовой с Модильяни не было ничего – «ни писем, ни роковой страсти, ни молодого «секса», ни даже «творческого взаимопонимания». А что же было?
По версии автора, в это же самое время, то есть в 1910-11 году у нее был совсем другой роман – «полуутаенный», с человеком, которого обычно считают ее «пожизненно верным другом»,  –  Георгием Ивановичем Чулковым.  Она скрыла это от всех, а он никогда не проговорился. Кстати, письма Чулкова к Ахматовой тоже не сохранились, но по этому поводу никаких вопросов у автора не возникает.
На чем же основана эта догадка?  Фамилия Чулкова присутствует в известном «списке» П.Лукницкого.  Летом 1911 года Чулков и Ахматова вместе приехали в Париж, оба находились там три месяца. Правда, приехали не вдвоем, а втроем, третья – сестра Чулкова, а в Париже их ждала еще одна дама – его жена. Вернувшись в Россию, Чулков снял квартиру  в Царском селе, в квартале от Гумилевых. Достаточно этих фактов?
Вот как описывает в книге «Годы странствий» свою первую встречу с Ахматовой сам Чулков: «Однажды на вернисаже «Мира искусства» я заметил высокую стройную сероглазую женщину, окруженную сотрудниками «Аполлона», которая стояла перед картинами Судейкина. Меня познакомили».
Приведя эту цитату, А.Марченко через двадцать страниц зачем-то предлагает уже свою, беллетризованную версию той же самой встречи:
«…Перед картиной  Сергея Судейкина стояла очень юная, высокая и стройная темноволосая женщина, плотно и почтительно окруженная сотрудниками «Аполлона». Заметив, что на нее смотрят, она сильно смутилась. Неловко протиснувшись сквозь стерегущую незнакомку живую изгородь, Григорий Иванович шепотом попросил ближайшего из «охранников» – познакомь, дескать».
Как говорится, почувствуйте разницу. 
«Лишь в самом конце марта… Чулков наконец-то пригласил Анну «на острова»… Когда добралась до Царского, начинало светать». 
Главный вывод, который делает автор из всей этой беллетристики: «стихи, которые людская молвь связывает с Модильяни», на самом деле адресованы не ему, а Г.И. Чулкову. Какие-то, возможно, и адресованы. Особенно подходит под эту версию (стихи ведь должны подтвердить версию автора) «Сердце к сердцу не приковано…», кончающееся словами: «Отчего же, отчего же ты/ Лучше, чем избранник мой?»
Но вот о переадресации другого стихотворения хочется поспорить.

Мне с тобою пьяным весело,
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах.

Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?

Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного.

1911
Париж

«Судя по деталям (ранняя осень, пожелтевшие вязы), – рассуждает Марченко, – речь в них идет все о том же сентябрьском синеватом вечере, когда Георгий Иванович, сделав вид, что им по пути, подвез приглянувшуюся даму». Но ни про какой «сентябрьский синеватый вечер» в этих стихах не говорится. С таким же успехом «осень ранняя» могла привидеться Ахматовой и в летнем Париже, там, бывает, листья желтеют уже в июле. А главное: могла ли Ахматова назвать респектабельного Георгия Ивановича, перед которым робела (он был влиятельный критик, старше ее на десять лет, имел «славную биографию»), своим «пьяным» и «беспутным» товарищем? Это в его-то – умника, интеллектуала – рассказах нет смысла?  Другое дело  Модильяни – почти ровесник, записной пьяница, говорит на чужом, малопонятном ей языке, и  для него «страна обманная» – это не только любовь, но и Париж, пока не жалующий бедного художника. Всего этого никак не скажешь  про солидного господина Чулкова с семейством.  
Еще менее убедительны мотивы, по которым Чулкову переадресовывается стихотворение «Надпись на неоконченном портрете»:

…Взлетевших рук излом больной.
В глазах улыбка исступленья,
Я не могла бы быть иной
Пред горьким часом наслажденья…

Марченко предполагает, что оно написано по поводу портрета, который рисует… художник Лунин, герой  повести Г.Чулкова «Слепые». Пространная цитата из нее должна убедить читателя в том, что прототипами здесь являются сам Чулков (Лунин) и Ахматова (Анна Полянская).
«Герои расстаются, портрет Анны с воздетыми к небу руками и глазами, потемневшими от страсти, остается недописанным…»
Непонятно, как это может быть, если первая встреча Чулкова с Ахматовой произошла в конце сентября 1910 года, а повесть «Слепые» опубликована уже в 11-м номере «Вестника Европы» за тот же 1910 год? (Разве что поверить придуманной автором реплике Чулкова: пишу, мол, повесть «срочно в номер»). И знаем ли мы другой такой пример, когда Ахматова посвящала бы свои стихи, да еще такие чувственные, не реальному человеку и реальному событию, а вымышленному персонажу из чужого литературного произведения (притом, что автор  не Толстой, а персонаж не Анна Каренина).
Между тем, среди тех самых ню, нарисованных Модильяни,  есть и портрет с «взлетевшими руками» – широко теперь известный и «страшно похожий», как выражается Марченко, на молодую Ахматову.
На самом деле, ни аргументы против романа с Модильяни, ни аргументы за роман с Чулковым  до конца не убеждают. Одну версию Марченко подменяет другой версией.  Согласиться с «мифом» о Модильяни означает для автора не сказать ничего нового, своего. Опровергнуть этот «миф» и предложить взамен свой, оригинальный (роман с Чулковым) – значит, сказать свое слово в ахматоведении. На здоровье! Но стихи-то чем виноваты?
В свое время Виктор Шкловский  писал по поводу реакции литературного сообщества на выход сборника стихов Ахматовой  «Anno Domini»: «…Позорна была и будет работа критиков всех времен и народов, разламывающих и разнимающих стихи поэта на признания и свидетельства».

Про то, как у нее «не было романа с Блоком», Ахматова все объяснила сама, тут автору, кажется, и делать нечего.  Марченко все же посвящает этому сюжету целую главу, в которой по крупицам собирает детали и нюансы отношений, могущие свидетельствовать о том, что некое взаимное притяжение между ними все-таки было, но…  «Стихи свидетельствовали: он по-прежнему воспринимает ее как среднекрасивую женщину, которая, притягивая, не притягивает достаточно сильно».
Оставим эту странную фразу без комментария и обратимся к версии автора о том, какой могла быть тема разговора двух поэтов  во время их знаменитой встречи 15 декабря 1913 года. Той самой, о которой написано стихотворение Ахматовой «Я пришла к поэту в гости…». Марченко считает, что два поэта, скорее всего, говорили о… море и миноносцах. Приводить аргументацию не буду, кому интересно, посмотрите сами. Скажу только, что выстроена она не на пустом месте. Но каким бы логичным ни казалось это предположение, оно так и останется предположением.  О чем  на самом деле говорили поэты – тайна. Достоверно известна (от самой Ахматовой) только одна деталь этого разговора.  Она сказала: мол, поэт Бенедикт Лифшиц жалуется на то, что «Блок мешает ему писать стихи». Он ответил: «Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой». Зная нелюбовь Ахматовой к Толстому, почему бы не предположить, что она «зацепилась» за эти слова, и дальнейший разговор был о Толстом?  Наконец есть два произведения, посвященных этой встрече, но ни в уже упоминавшихся стихах Ахматовой, ни в мадригале Блока («Красота страшна» - Вам скажут…»), нет ни малейшего намека на «морскую» тему. Может, они о красоте говорили? Фантазировать можно бесконечно. И поскольку ни подтвердить, ни опровергнуть эти фантазии нечем, то и цена им невелика.
Проще оказалось описать встречу Ахматовой с Есениным, там были свидетели. Автор употребляет выражения «крестьянин и барыня», «выходец из народа» и «дворяне» (о чете Гумилевых). Ахматова считала Есенина «плохим поэтом», «местами совершенно неграмотным». Марченко  добавляет: «по части грамотности ей гордиться было нечем… Есенин писал по-русски грамотнее Ахматовой».
Это не единственный подобный выпад. Несколько раз в книге встречается замечание о том, то Ахматова страдала аграфией, то есть неспособностью писать письма (еще раньше на это указал Н. Струве). И вообще, кроме стихов, ничего писать не умела. Привлеченная Чуковским к комментированию сочинений Некрасова «накарябала нечто столь непрофессиональное, что Корней Иванович обомлел».
Эпистолярное наследие Ахматовой  невелико, а то, что есть, действительно, отличается лапидарностью. Как и проза Ахматовой, как, собственно, и ее стихи. В краткости и ясности стиля она сознательно следовала за Пушкиным, определяя основное свойство его прозы как «головокружительная краткость».  Лев Гумилев, которого нельзя заподозрить в восторженном отношении к матери, говорил, что «у нее были исключительные филологические способности», она читала на нескольких языках.  Не нам, грешным, упрекать одного из лучших поэтов ХХ века в неладах с языком. Кстати, на странице, соседствующей с пассажем о «неграмотности» Ахматовой, Марченко пишет: «полу-утаенный роман». Это как, по-русски?
И коль уж зашел разговор об ошибках, не могу удержаться, чтобы не указать еще на некоторые. Ошибки, что называется, «на внимательность», но их немало в книге.
«Хотя осенью 1922-го  Пунину, как и А.А., исполнилось тридцать пять…»  (с. 412).  На самом деле  осенью 1922-го Ахматовой было 33 (она 1889 г.), а Пунину – 34 (он – 1888 г.). 
В цитате из стихотворения Блока «Ты помнишь, в нашей бухте сонной…» вместо «Ведь сердце радоваться радо…» написано «…радоваться надо» (с.292).
Об  «Одном дне Ивана Денисовича» Марченко пишет, что осенью 1961 года эта повесть разлетелась по всему СССР в мягкой обложке «Роман-газеты»   (с. 639). На самом деле впервые она была напечатана в 11-м номере «Нового мира» за 1962 год и только потом  вышла отдельной книжкой в «Советском писателе» и «Роман-газете».
Но вернемся к сравнению поэтов друг с другом. Марченко считает, что  «по строчечной сути» Есенин куда ближе Ахматовой «чем, скажем, интеллектуал Мандельштам, не говоря уж о Пастернаке, с его многосложными хитросплетениями». В подтверждение приводятся и отдельные строчки: «Как васильки во ржи, цветут в лице глаза…» (Есенин, 1920) и «Там милого сына цветут васильковые очи…» (Ахматова, 1922), и целые стихотворения.
 
Хороша ты, о белая гладь,
Греет кровь мою легкий мороз,
Так и хочется к сердцу прижать
Обнаженные груди берез…

               (Есенин, 1916)

Хорошо здесь, и шелест, и хруст;
С каждым утром сильнее мороз,
В белом пламени клонится куст
Ледяных ослепительных роз.

               (Ахматова, 1922)

О сознательном заимствовании речи быть не может, – спешит уверить А.Марченко и объясняет похожесть двух стихов способностью Ахматовой «поймав на лету обрывок поэтической мелодии, сделать из нее стих».
Но строку «… прославленный Октябрь, как листья желтые, сметал людские судьбы» считает невольным заимствованием у Есенина: «Злой октябрь осыпает перстни с коричневых рук берез».
Увиденные автором «сближения» могут стать  не самым приятным открытием для почитателей Ахматовой. Но Алла Марченко – знаток творчества Есенина, и спорить здесь не приходится.

…Однажды  Фаина Раневская спросила Ахматову, что было «самого страшного»  в ее жизни. И получила ответ: когда в 1914 году на Невском «Пунин встретился со мной глазами и, не узнав, прошел мимо». Размышляя над этим странным ответом, Марченко ищет какого-то «вещественного» объяснения и находит его в дневнике Пунина. Там есть такие строки: «Она умна, она прошла большую поэтическую культуру, она великолепна. Но она невыносима в своем позерстве…».  Марченко считает, что Анна Андреевна читала эту запись.  Но Ахматовой было не привыкать читать и слышать  о себе нелицеприятные вещи (от тех же литературных критиков, от тех же партийных и литературных чиновников), и вряд ли  она считала это «самым страшным» в своей жизни. 
А вот другое предположение Марченко кажется верным: «проживая сызнова свою жизнь, Ахматова пыталась вообразить, как сложилась бы женская ее судьба, если бы осенью 1914-го Пунин, еще не связанный узами брака, не прошел мимо». Если еще немного развить эту мысль, можно сказать, что не было бы четырех лет «заточения» у Шилейки, не было бы жизни втроем в Фонтанном доме, Лева не был бы бездомным, и даже  Ира Пунина могла быть ее дочкой.
«Я тебе не могу простить, что дважды ты прошел мимо: в XVIII веке и в начале ХХ» (Ахматова – Пунину). Имеется в виду, конечно, XIX век, в конце которого оба они учились в царскосельской гимназии.  Неужели именно в Пунине она видела того единственного человека, с которым могла бы прожить всю свою жизнь?  Известно же, что на вопрос другой своей подруги, Нины Ольшевской, о том, кого она больше всех любила, Ахматова ответила так же загадочно: «Вот прожила с Пуниным еще два года…». Все-таки есть вещи, в которые не дано проникнуть никому, и пытаться не надо. «Тайна тайн», как говорила в таких случаях сама Ахматова.
Одно понятно: расставание с этим человеком после пятнадцати лет совместной жизни было для Ахматовой тяжелым.

И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь…

Лев Николаевич Гумилев считал это стихотворение, датированное 22 июня 1939 года, «любовным», а потому  неправомерно включенным в «Реквием», и  был обижен на мать за то, что во время, когда решалась его судьба (шел пересмотр приговора), она занята была  своими личными переживаниями, что, конечно, неправда. «Легкий» приговор (5 лет лагерей вместо 10) был вынесен на месяц позже, чем датировано стихотворение, – 26 июля 1939 года. А 29 июля Ахматова впервые прочитала эти стихи Л.Чуковской вместе с другими – «Годовщину веселую празднуй…», посвященными, уже без всяких сомнений, В.Гаршину. Отсюда, видимо, и пошла путаница. Марченко, проведя  виртуозное расследование, доказывает, что роман с Гаршиным начался не в 1938 году, когда решалась судьба Левы, а на год раньше – в 1937-м. Соответственно, стихотворение «Годовщину…» написано в 1938-м, а «Приговор» –  в 1939-м. А дату под этими стихами Ахматова, мол, изменила нарочно, для цензуры.
«Словом, давным-давно пора бы датировать «Приговор», сообразуясь с оттенками смысла: не раньше 26 и не позже 29 июля 1939-го» – пишет автор.
Но осталось неясным: что мешало стихотворению «Приговор» быть написанным в 1938 году, в дни окончательного расставания с Пуниным, а потом, через год, быть переадресованным сыну? Оно ведь и правда очень похоже на любовное. Особенно смущает строка «Надо память до конца убить…»
Более убедительным получилось другое  расследование, предпринятое по поводу стихотворения  «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…», написанного в 1959 году, но относящегося ко времени ташкентской эвакуации Ахматовой. Его считали (в первую очередь Л.Чуковская) адресованным польскому графу Юзефу Чапскому, с которым обе были знакомы в Ташкенте. Марченко же доказывает, что настоящий адресат – молодой  тогда композитор Алексей Козловский (тоже частично польского происхождения). Попутно выясняется любопытная подробность: именно этот человек якобы «разомкнул слух» Ахматовой, которая была, по выражению автора, «в музыкальном отношении – калека: слепоглухонемая» (во времена Бродского она уже слушала Моцарта, Баха, Вивальди…). И так же, попутно, разъясняется возможная причина загадочной размолвки с Лидией Чуковской, продлившейся потом  десятилетие. Марченко предлагает довольно правдоподобную версию: А.А. просто не хотела, чтобы та знала о ее  отношениях с Козловским, а утаить их было сложно, ведь вездесущая и преданная «Лида» ни на шаг не отступала от Ахматовой.
Исследование этого сюжета, как и многих предыдущих, представляет собой вполне самостоятельный текст, не нуждающийся  ни в каких «до» и «после». Однако вставленный в биографическую книгу в качестве одной из глав, он создает в ней заметный перекос.
Получилось, что Ахматова довольно весело проводила время в эвакуации, увлеклась молодым человеком,  гуляла с ним по ночам под звездами и училась у него слышать и понимать музыку. Марченко пишет, ссылаясь на жену композитора Г.Л.Козловскую, что весной 1944 года Ахматова вовсе не торопилась уезжать из Ташкента,  ей  там было очень хорошо.

Я восемьсот волшебных дней
Под синей чашею твоей…

На самом деле жизнь А.А. в эвакуации отношениями с Козловским отнюдь не исчерпывалась. И в следующей главе, словно спохватившись, автор добавляет к ташкентскому периоду некоторые трагические «реалии» – беспокойство о сыне, который был в это время на фронте, и о В.Гаршине, оставшемся в блокадном Ленинграде,  тяжелые болезни (тиф, скарлатина), наконец,  работу над «Поэмой без героя»…

Чем старше Ахматова, тем больше претензий к ней у автора книги. Особенно много по поводу ее «поведения»  в годы войны. Почему боялась выходить из бомбоубежища, почему не осталась в блокадном Ленинграде («со своим народом»), почему в эвакуации жила не в общей, а в отдельной комнате?  Почему «рухнула» в ноги Сталину?
Известно, что Ахматова (как и Пастернак)  не приняла антисталинскую оду Мандельштама. Причина, в общем, ясна: она видела, что стихи эти – расстрельные.
 
За такую скоморошину,
Откровенно говоря,
Мне свинцовую горошину
Ждать бы от секретаря.

Но Марченко идет дальше:  «Не тот жанр – не единственная причина, в силу которой, по моему убеждению, Анна Андреевна не приняла эти стихи. Она не могла согласиться с тем заниженным образом Сталина, на котором настаивала антиода…»
А мы не можем согласиться с той завышенной оценкой «кремлевского горца», которую Марченко приписывает Ахматовой, приводя в доказательство  и цикл стихов «Слава миру» (будто не знает, какими крайними обстоятельствами он был продиктован), и письмо Сталину, про которое говорит, что это «прошение, выпадающее из ряда типовых челобитных». Припоминает Ахматовой  даже  ее  заблуждение насчет того, что из блокадного Ленинграда ее вывезли на военном самолете по личному распоряжению вождя.  Все это уже смахивает на «Анти-Ахматову».
В то же время  автор задается  вопросом: почему А.А. повела себя так неосторожно в истории с сэром Исайей Берлином?  Но ответа  не находит.
А не та ли это самая неосторожность, что подвигла Мандельштама читать кому ни попадя свою антисталинскую оду? Может, в обоих случаях это была… гордость? Гордость  поэта, сумевшего написать такое про всемогущего тирана.  Гордость поэтессы, к которой пришел гость  оттуда и принес весть о ее мировой славе. Все, кто писал об этой судьбоносной для Ахматовой встрече, корили ее за преувеличенное значение, которое она ей придавала, корит и Марченко. Но мне симпатичнее суждение Бродского о том, что выводы Ахматовой  небеспочвенны.
«Я думаю, что в оценке последствий ее встречи в 1945 г. с сэром Исайей Ахматова была не так уж далека от истины. Во всяком случае, ближе к истине, чем многим кажется… Конечно, я не думаю, что «холодная война» возникла только из-за встречи Ахматовой с Берлином. Но что гонения на Ахматову и Зощенко отравили атмосферу – на этот счет у меня никакого сомнения нет» (из беседы с С.Волковым).
Постановление 1946 года  поставило крест не только на стихах Ахматовой, но и на ее женской судьбе.  «Чуждые советской литературе» стихи перестали печатать, а самой  «монахине и блуднице» больше никто не рискнул предлагать руку и сердце. С тех пор она оставалась одна, и «свиту» ее составляли  лишь такие же одинокие подруги. А когда и это миновало, и у нее снова появились поклонники (ее таланта, ее судьбы), она была уже хоть и прекрасной, но очень старой дамой.
Марченко не преминула и этих, последних в жизни Ахматовой поклонников мимоходом обругать: «Эти быстрые мальчики и Будку, и ее хозяйку вроде как приватизировали». А это уже смахивает на пересуды соседки по даче. Этим «мальчикам» мы должны быть благодарны за то, что в последние годы своей трудной жизни Анна Андреевна была хоть немного счастлива и главное – писала стихи.

..Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить.
Все возьми, но этой розы алой
Дай мне свежесть снова ощутить.

Пора подвести итоги. Как ни странно, но того образа Анны Ахматовой, который знаком нам по запискам Л.Чуковской, воспоминаниям Э.Герштейн, Л.Гинзбург, Н.Мандельштам, Н.Ильиной, рассказам М.Ардова и А.Наймана, беседам В.Дувакина и т.д., в книге Марченко как-то не возникает. Здесь она другая. Постоянно обыгрывается образ змеи, о змеиной гибкости молодой Ахматовой говорится так много, будто это было главным в ее облике. Так же часто эксплуатируется тема «ведьмячества», «провидчества», «пророчества», хотя надежных подтверждений этой теме, в общем-то, нет. А вот отмечавшиеся буквально всеми, кто лично знал Ахматову, ее остроумие и острословие у Марченко куда-то пропало. Пропало и то обаяние  личности, о котором пишут ее друзья и современники. Все они любили Ахматову – не только как поэта, но и как человека, как выдающуюся личность. А что мы видим у Марченко?  Интерес, любопытство, азарт исследователя, но и только. Отсюда – невольное снижение образа.
А вот Ахматова своего Пушкина любила.

Завершив довольно объемное «расследование», автор, к сожалению, не делает никаких обобщений, не подводит никаких итогов, не пытается ответить на вопрос, ради которого только и стоило браться за эту тему: почему же личная жизнь Ахматовой сложилась так неудачно? Между тем, обобщения  и выводы напрашиваются сами собой.
Почти все возлюбленные Ахматовой были поэтами.
Не говоря уже о Гумилеве, стихи писали и Чулков, и Шилейко, и Пунин, и Недоброво. Художник Модильяни страстно любил поэзию, художник Анреп сам писал стихи, композитор Лурье писал музыку к стихам… Единственный «чужой» в этом ряду – профессор медицины Гаршин, и тот прекрасно разбирался в поэзии, боготворил Гумилева.
В то же время ни с одним из крупных поэтов-современников (исключая опять-таки Гумилева) романа у Ахматовой не случилось. Блок, Маяковский, Есенин, Мандельштам, Пастернак – все они, высоко ценя Ахматову как поэта, предпочитали других женщин, не поэтов.  Женщина-поэт отпугивала поэтов-мужчин. Почему?
Мне представляется  очень верной догадка А.Кушнера, изложенная им несколько лет назад в статье «Анна Андреевна и Анна Аркадьевна».
«…Так ли уж приятно мужчине стать героем любовного цикла? Возможно, не пишущему стихи это еще может быть лестно, хотя чем кончается такой лирический сюжет, мы знаем… (далее приводятся стихи о Гаршине, где он «с оскалом волчьим» - С.Ш.)… Тем более такая роль вряд ли могла понравиться Гумилеву. Может быть, и Блок уклонился от романа с ней, потому что ему вовсе не хотелось быть воспетым в стихах: стихами его не удивишь, он и сам их писал неплохо. Представьте Петрарку, читающего о себе сонет Лауры, или Маяковского, о котором в поэме пишет Лиля Брик!»
Это замечание можно счесть универсальным, относящимся не к одному только Блоку, но ко многим, кто имел честь быть «воспетым» Анной Ахматовой. Если бы еще стихи ее не были так откровенны, так интимны! Что касается Гумилева, то в 1903 году он влюбился в девочку, которая еще не знала, что она – поэт, и первые ее поэтические опыты  воспринимал скептически. А когда стало ясно, что она одареннее его, что ее поэтическая слава уже опережает его славу, они расстались. Я не говорю, что поэтому, но именно в это время. 
Почти все возлюбленные Ахматовой были знакомы друг с другом.
Во всяком случае, это были люди одного круга. Шилейко был близким другом Гумилева, Анреп – лучшим другом Недоброво, Шилейко и Пунин также были хорошо знакомы. Гумилев в свое время ухаживал за Лидой Аренс, а на Анне Аренс был женат Пунин, Ахматова потом жила с ней под одной крышей. Несмотря на ее мимолетные отношения с Сергеем Судейкиным и более продолжительные – с Артуром Лурье, жена обоих –  Ольга Судейкина была очень близкой подругой Ахматовой.
Эта теснота отношений, это вращение в одном и том же (порочном) круге не способствовала  встрече одного-единственного, «царевича», о котором она мечтала с детства и о котором писала в своей поэме «У самого моря».
Почти все ее романы были с женатыми мужчинами.
И все эти мужчины, в конце концов, возвращались к своим женам (Чулков, Недоброво, Анреп) или уходили к другим женщинам (Гумилев, Шилейко, Пунин, Гаршин). Причем эти «другие» были самыми обыкновенными женщинами. Словно после слишком большой высоты  всем им хотелось на землю, к чему-то простому и заурядному. Совершенно беспомощная в быту, она не была  ни  хорошей хозяйкой, ни  хорошей матерью, ни  хорошей женой. Она  была только подруга, но какая!
«… Моя дружба с ней, может быть, гибельна для меня, но не только я один предпочитаю эту гибель страху ее потерять или скуке ее не иметь» (Н.Н.Пунин – жене).
Она была лучший собеседник, которого все они знали. Они любили говорить с ней, читать стихи, но женились на простых женщинах, потому что хотели, кроме умных и возвышенных разговоров, обеда и уюта.
«Анна Андреевна… была настолько ослепительно умна, что она, когда желала быть… обольстительной женщиной, она прикрывала степень своего ума, чтобы не обижать мужчин…» (Г.Козловская в беседе с В.Дувакиным).
Если верить Алле Марченко, дальше следовало бы сказать, что никого из них Ахматова не любила.  Но сказать так – значит, признать, что лучшая любовная лирика ХХ века рождена ненастоящими чувствами, поддельными страстями,  придуманными страданиями. Нет уж, все обстояло ровно наоборот – она любила их всех.  Говорила, по свидетельству того же А. Козловского: «Любить можно бесконечно». Потом  все они, люди ее окружения, куда-то исчезли – одни уехали, другие умерли, третьи погибли… Никого вокруг нее не осталось.

Когда я называю по привычке
Моих друзей заветных имена,
Всегда на этой странной перекличке
Мне отвечает только тишина.

 
Причина всех ее несчастий, в том числе – несчастий  личной жизни, не в ее непростом характере, не в житейской  ее беспомощности и не в том, что она слишком многих любила, а  в том одном, что она была – ПОЭТ.  А «быть поэтом женщине – нелепость».
Но этими делами ведает один Господь Бог.

Поиск



Новости
2017-11-10
Россия – Украина: «Патриотическая трагедия». Статья С.Шишковой-Шипуновой,написанная еще в 1993 году, оказалась актуальной и сегодня.

2016-06-21
В 6-м номере журнала "Дружба народов" за 2016 г. напечатана рецензия С.Шишковой-Шипуновой "Фейсбучный роман Сергея Чупринина".

2016-04-20
В журнале "Знамя" напечатана рецензия С.Шишковой-Шипуновой на книгу Г.Яхиной "Зулейха открывает глаза"