» » » » » » » » » » »
|
Генеральша и её куклы
Посвящается Алисе
«Быть женственной означает быть бездеятельной, пустой, пассивной и послушной...» Симона де Бовуар
1
В приморском городе С. пропала среди бела дня женщина. Не из отдыхающих, а, можно сказать, местная, хотя и москвичка. Теперь многие москвичи приобретают дома на побережье – ради удовольствия не только летом, но и посреди зимы, сидя на собственной веранде, подышать морским воздухом и погреться в лучах хотя бы и февральского солнца. Вот и эта женщина прилетела в пятницу вечером московским рейсом, была встречена в аэропорту заказанной заранее машиной и привезена на улицу Инжирную, где в тени двух развесистых платанов укрылся трехэтажный особняк под зеленой крышей. Но когда в субботу, в середине дня, муж позвонил ей из Москвы, чтобы справиться о погоде и самочувствии (она уезжала слегка простуженной), сотовый ее оказался отключен. Он перезвонил на домашний, трубку взяла домработница Аннушка и испуганным голосом сообщила, что хозяйки в доме нет. - Как нет? А где она? – насторожился муж. - Не знаю, - растерянно отвечала Аннушка. Он потом еще звонил и еще, жена не объявлялась. Ни Аннушка, ни муж ее Костя, приставленный охранять дом и смотреть за садом, не заметили, чтобы хозяйка куда-нибудь уходила или уезжала, но и в доме ее не было. Он обзвонил родственников и подруг жены, ничего, впрочем, не объясняя, но ни с кем из них она в тот день на связь не выходила. Он решил еще подождать, надеясь, что к вечеру все разъяснится, но ни вечером, ни ночью жена не объявилась. В воскресенье, не на шутку встревоженный, он вылетел в С.
2
Двумя днями раньше, часов около восьми вечера, Аннушка с нетерпением караулила хозяйку у ворот дома. Та позвонила ей прямо из самолета, сказала, что только что прилетела и сейчас приедет, и обрадованная Аннушка тут же встала, как часовой, у ворот, хотя путь от аэропорта до дома занимает не меньше получаса. И вот, наконец, машина, и сидящая на заднем сиденье дама сначала подает Аннушке сумочку и плащ (сентябрь, в Москве уже прохладно, а здесь плюс 25), потом появляется сама – в черных брюках и тонком малиновом свитере. - Здра-а-а-вствуйте! – нараспев говорит ей Аннушка и кидается целоваться. - Привет, дорогая, - говорит дама, подставляя ей щеку. – Ну, что тут у нас? Все в порядке? - Все хорошо, прекрасная маркиза! – смеется Аннушка. Тем временем из-за дома, со стороны сада появляется коренастый, лысый и загорелый мужчина, издали кланяется хозяйке и бросается к багажнику за вещами. - Поставь все в прихожую, - командует дама, а сама не спешит войти в дом, оглядывая с любовью двор, засаженный вдоль забора азалией и олеандром. Аннушка тараторит без умолку, намолчалась тут одна (муж не в счет, о чем с ним говорить!), но хозяйка слушает ее вполуха, думая о чем-то своем. - Мы вам бассейн подогрели, если надумаете купаться. - Посмотрим, - говорит дама. - Сауну затопим, как скажете, часов в восемь, да? - Я скажу, - говорит дама, подходя к маленькому, безлистному деревцу, на котором искусственными кажутся крупные оранжевые плоды. – Мягкая уже хурма? - Мы не пробовали, вас ждем, – докладывает Аннушка. – А вы еще в нижнем дворе не видели! Там столько ее! Не пойдете смотреть? - Потом. Устала, - говорит хозяйка и идет, наконец, в дом. Аннушка бежит следом, поднося сумку и пакет. - Это куда, наверх? А это пусть тут? Сейчас она разнесет хозяйкины вещи по этажам, наполнит ей джакузи, заварит чай и уйдет к себе, в небольшой домик в углу сада, где у нее есть своя спаленка и своя кухонка, и своя душевая, - только все в миниатюре. И будет весь остаток дня поглядывать на окна большого дома, угадывая по включенному свету, где сейчас хозяйка и что делает, и если та вдруг позовет (для этого в доме есть внутренняя телефонная связь, но хозяйка любит выйти на широкий балкон и крикнуть в сад: «Аннушка!»), стремглав бросится в дом. Она любит свою хозяйку, ждет ее, ей хочется о многом с ней поговорить, но это не всегда удается. Если еще она приезжает, как сегодня, одна, без хозяина, то ничего, можно покрутиться возле нее побольше, а если с хозяином, да еще, как зачастую бывает, с гостями, то не подступишься и не поговоришь толком. То им минералку из гаража принеси, то подсветку в бассейне включи, то коробки унеси от подарков, которые гости натащили. Только и бегаешь. Аннушка очень старается. Все у нее в доме блестит от чистоты, и ей хочется, чтобы хозяйка это заметила, обратила внимание, как чисто. - Я окна вымыла, - подсказывает она. - Да? – рассеянно говорит хозяйка. – Молодец. - Мебель всю попронтала. («Пронто» - это средство для полировки). - Вижу, молодец. - Постели все после того раза постирала, погладила. - Хорошо. - А вы надолго? - Пока не знаю. Может, на недельку. - О-о-о… - разочарованно тянет Аннушка.- Так я и знала… Она мечтает о том времени, когда хозяева поселятся в доме насовсем. Ей скучно ждать их неделями, иногда месяцами, ходить по пустому чистому дому и думать: какие они все-таки странные, хозяева, - имеют такой дом, а жить не живут, все ездят туда-сюда. Про хозяйку Аннушка думает, что она плохо приспособлена к жизни и мало что умеет из жизненно необходимых вещей. За нее все делает и решает муж, а она может только книжки читать, да сидеть по полдня за компьютером. Вообще-то, она умная. Но у Аннушки давно сложилось впечатление, что хозяйку все, что есть в доме, и все, что в нем происходит, мало волнует. Бывает, Аннушка скажет: - Мне надо пройти на галерею, полить цветы. - Надо тебе – иди, - отвечает хозяйка, уткнувшись в журнал. Аннушке так и хочется съязвить, что надо-то не мне, а вам, я для вас это делаю, а не для себя, но смолчит, конечно, потому что обижаться на хозяйку никак невозможно. Во-первых, она не привередливая, как бывают. Соседка, та уже пятерых сменила, и все ей не так убирают, ходит, по углам заглядывает, где пылинку увидит, сразу ругается. Аннушкина хозяйка всегда всем довольна, другой раз сама скажет: - Да брось ты, хватит, тут и так чисто. А во-вторых, она добрая, платит хорошо, к Новому году, ко дню рождения, к Пасхе, да и просто так – подарки, потом о чем ни попросишь – никогда не отказывает. - Можно дочка к нам приедет погостить? – спрашивает Аннушка, а самой неудобно, вдруг хозяйка заругается, у них и так летом полон дом народу – своих и чужих, так еще и Аннушкины. - Конечно, можно, - говорит хозяйка. - Та вы понимаете… она ж с подружкой хочет. - Ну, пусть с подружкой, поместитесь там? - Поместимся! Лишь бы вы разрешили. - Да мне-то что? – говорит хозяйка. – Пожалуйста. Ей действительно – хоть бы что. Иногда Аннушка думает: почему люди не ценят то, что имеют, а мечтают о несбыточном. Ей интересно, мечтает ли хозяйка о чем-нибудь, ведь у нее все есть, абсолютно все. Муж какой, а как любит! Дети хорошие, устроенные. Дом – не дом, а сказка. Сама красивая, умная. Ну, что еще человеку надо? А между тем Аннушка слышала однажды, как хозяйка жаловалась кому-то по телефону, говорила: сил нет, не могу больше. Аннушка потом долго думала и гадала, о чем это она могла говорить, и все старалась заглянуть хозяйке в лицо и увидеть какое-то особенное выражение, но ничего так и не увидела, лицо было как всегда, немного задумчивое. Аннушке хозяйка улыбнулась, пошутила, передразнивая ее хохляцкий говор: - Мыешь? (Аннушка мыла каменные ступеньки на входе в дом). - Мыю, - разулыбалась Аннушка. - Так дождь же прошел. - А! Того дождя… Помыю и чисто будет. - Ну, добре, - говорит хозяйка, у которой, по ее же рассказам, тоже есть украинские корни, может, поэтому она относится к Аннушке с особой симпатией. Все-таки хозяйка остается для нее загадкой. Счастлива она или нет? – думает Аннушка. И неужели всего того достатка и всей той любви, которой она окружена, мало для счастья, ну, пусть не для счастья, но для покоя? Хозяйка старше ее на 9 лет. Она полнее и выше Аннушки, можно сказать, дороднее. Единственное, к чему хозяйка ее не подпускает, это к кухне, правда, они мало едят дома, чуть что – в ресторан, а дома только ужин и завтрак. Утром овсяная каша, а вечером творог и кефир. Они оба – хозяин и хозяйка – озабочены своим весом, все хотят похудеть, но у них это плохо получается. Ясно, не получится, если по ресторанам ходить, думает про себя Аннушка. А бывают дни, когда обедают дома, да еще с гостями, тогда хозяйка готовит сама. Но если надо почистить молодую картошку, темную свеклу или рыбу, она зовет Аннушку. Что ж сравнивать ее грубые, потрескавшиеся руки с белыми, гладкими руками хозяйки! Готовит она вкусно, Аннушка так не умеет и всегда спрашивает: - А как вы тот салат делали, тако-о-ой вкусный! Вы что дали – Костя сразу съел, я только попробовать успела. Хозяйка смеется: - Ты ж все равно не станешь это делать, там авокадо, креветки… - Борони Бог! Я и не знаю, шо цэ такэ, «вокадо»… Все она знает, любит попридуриваться. Еще Аннушка любит, когда хозяева собираются в гости, и хозяйка надевает одно из своих вечерних платьев, красиво причесывает голову (и дал же Бог такие густые и пышные волосы, а у Аннушки жидкий пучок на макушке, перетянутый резинкой), встает на высокие каблуки, делающие ее еще более статной, даже величественной. - Красавица вы моя! – суетится вокруг нее Аннушка. – Вы там будете самая красивая! - Где там? - Ну там, куда вы идете, - Аннушка не имеет привычки лезть не в свои дела, но хозяйка часто сама сообщает ей о своих планах и передвижениях. - Аннушка, мы едем за границу, на месяц. - Счастли-и-ивые! – радуется Аннушка. - Ты думаешь? – усмехается хозяйка. - А чего нет? Борони Бог, шоб все было хорошо. - Спасибо, дорогая. Что тебе привезти? - О-о-о! Мне ничего не надо! Шо привезете, то и хорошо. Вы мне в прошлый раз, из Финляндии или откуда, такой хороший крем привозили, такой хороший! Уже кончился. - Так возьми у меня в спальне, на трильяже, там точно такой стоит. - А вам не надо его? - Возьми, возьми. Как не любить Аннушке свою хозяйку!
Все ее зовут по-разному: муж и сестры – Русей, Мирусей, чужие – кто Мирой, а кто – Славой. Аннушка себе такого не позволяет, она называет хозяйку по имени-отчеству – Мирослава Васильевна. Единственное, что она может себе иногда позволить, это сказать просто «Васильевна». И то, лишь тогда, когда хозяйка сама подаст ей знак, скажет, к примеру: - Ивановна! Ты не хочешь на рыночек пробежаться, лучку подкупить? (Она обо всем так говорит: лучок, капустка, мяско…). Если она скажет так – «Ивановна», тогда и Аннушка отзывается: - Хорошо, Васильевна, счас сбегаю! И обе засмеются, довольные друг другом. Это значит, что у хозяйки совсем хорошее настроение. В такие минуты Аннушка (Анна Ивановна) готова куда угодно бежать и что угодно нести. Хозяйку она понимает с полуслова. «Рыночек» означает у нее не тот, большой, центральный рынок (туда хозяева сами ездят), а маленький, «бабский», рядом с мини-маркетом, куда окрестные женщины выносят свою редиску, зелень, морковку. Но бывает так, что не успеет Аннушка с близлежащего рыночка обернуться, а у хозяйки уже совсем другое настроение – хмурое, раздраженное. И Аннушка гадает, кто это успел его испортить за те двадцать минут, которые она отсутствовала, вроде и дома никого нет, а может, позвонил кто. В таких случаях лучше хозяйку ни о чем не спрашивать, а молча поставить пакет с луком или с чем там еще и уйти к себе. А если не заметишь сразу, что у нее настроение переменилось, и полезешь со своими разговорами, мол, вы представляете, почем лук уже продают, она может и оборвать, скажет: - Аня, иди, ради Бога. Но Аннушка никогда не обижается. Она знает, что плохое настроение не к ней относится, что это у хозяйки свои какие-то мысли накатили, и лучше ее оставить в покое и переждать.
А вот хозяина, Аннушка боится. Чуть он на порог, ее уже ветром сдуло. Старается без особой необходимости на глаза не попадаться, хотя, если случайно как-нибудь попадется, ничего страшного не произойдет, он ее, скорее всего, даже не заметит, а заметит – так скажет: «Здравствуйте», и все. Чего Аннушка боится – она и сама не знает. Просто она таких мужчин, как Владимир Васильевич, никогда вблизи не наблюдала, только по телевизору. Про него, если даже не знать, кто он, сразу видно – большой человек. Его самого по телевизору время от времени показывают, и Аннушка с Костей, сидя зимними вечерами в своей сторожке, если вдруг увидят его в новостях, радуются, как дети. Он все время в разъездах, часто и за границей, потому и бывает в доме редко, в основном, летом, когда там, в Москве, немного затихает большая жизнь, и у таких людей, как Владимир Васильевич, начинаются «летние каникулы», прямо, как у школьников. Тогда многие из них потянутся сюда, на юг, кто – на госдачу, кто в ведомственный санаторий, а кто и в собственный дом, как Аннушкин хозяин. Он его так и называет - «моя летняя резиденция». Аннушка рада, когда в доме многолюдно, когда приезжают дети хозяев (у них дочка в Москве и сын заграницей), или бабушка, Зоя Ивановна, или сестры хозяйки – Лана и Мила, которых Аннушка всегда путает, потому что они очень между собой похожи, а то бывает – все сразу, из разных мест съедутся, тогда совсем хорошо. Даже хозяйских друзей (в основном, московских) Аннушка наперечет знает и встречает так восторженно, будто она сама и есть хозяйка. Бывает, нагрянут большой компанией, чуть не вдесятером, и сразу дом, стоящий большую часть года пустой и тихий, начинает жить, шуметь, во всех окнах горит свет, хлопают двери, играет музыка; на площадке перед бассейном ставят стол с раскладными стульями и по вечерам сидят там допоздна все вместе, пьют, едят, громко разговаривают, еще громче смеются, иногда и поют; а то вдруг сорвутся с мест и, толкаясь и дурачась, попрыгают в бассейн, вода сразу закипит, и брызги полетят во все стороны; мужчины начнут плавать наперегонки и на счет – кто больше раз туда и обратно; потом мокрые, возбужденные снова усаживаются вокруг стола, Аннушка тащит им самовар, а после чая кто-то уходит спать, а кто-то (чаще всего сама хозяйка и кто-нибудь из женщин) еще сидят, любуются ночным небом, вполголоса переговариваются и вдыхают густые ароматы из сада. Аннушке нравится наблюдать со стороны эту шумную, веселую жизнь, ничем не похожую на ту, какой живут в ее родных Черновцах, где остались у нее мать и дочь-студентка. Половина заработка уходит туда, в основном, на дочкину учебу. Остальное они с Костей откладывают, в надежде когда-нибудь купить себе двухкомнатную квартиру. Где? Это большой вопрос. Сначала, когда ехали сюда, думали, подзаработать и вернуться в Черновцы (хотя работы там – совсем никакой), но вот уже пять лет они здесь, и уезжать что-то не хочется. Раз в году хозяева отпускают их на Украину, проведать родню и каждый раз спрашивают: - Но вы ведь вернетесь? - А куда ж мы от вас денемся? – вздыхает Аннушка. – Если б можно было здесь квартиру купить, мы бы и навсегда остались, всю жизнь бы возле вас… Но это так, одни разговоры. У Аннушки с Костей нет российского гражданства, нет прописки, только временная регистрация, которую надо продлевать каждые три месяца. Бывает, прозевают срок, пойдут на вокзал, передать с Львовским поездом гостинцев домой, а их милиция – цап! Приходится звонить хозяину, чтобы выручал. Тут, в С., таких, как они, полно, целые бригады строительные. Костя тоже сначала с заезжей бригадой строил этот дом, потом остался при нем, охранять и за садом смотреть, а потом и Аннушка приехала – стирать, убирать. Костя – мастер на все руки: и по металлу, и по дереву, и стену класть, и штукатурить, и красить, и все, что в доме прибивалось и развешивалось, - это все его руками. Чуть что не так – потекло с крыши или дверь заскрипела, или трещинка по стене пошла – зовут сразу Костю. Мало того, он еще и у соседей то справа, то слева, то внизу, то вверху (дом стоит на склоне, ведущем к морю), успевает подрабатывать, там забор кирпичный сложил, там двор плиткой выложил, там еще чего. Хозяева смотрят на это дело сквозь пальцы, разрешают подрабатывать на стороне. Костя, в отличие от Аннушки молчун и нелюдим, в дом без приглашения никогда не зайдет, а если и позовут, стесняется, бежит прежде переодеться в чистую рубаху и руки вымыть. К хозяину Костя с большим уважением. - Кто он и кто я! – так он говорит. Хозяин к нему тоже с уважением и время от времени даже советуется по разным домашним делам. Говорит, например: - Костя, пока нас не будет, покумекай тут, как бы нам внизу, под галереей небольшой спортзал устроить. И Костя, гордый доверием, кумекает. Он и нарисовать, и начертить может. В нем, видимо, вообще инженер пропал, а заодно и художник. К живописи у Кости отношение трепетное, прежде, чем повесить в доме очередную картину, он ее долго, с детским восхищением рассматривает, любуется, и видно, что понять хочет, как это сделано. Однажды только не смог понять, как ни смотрел. Спустя месяц или два с тех пор, как водрузил он ее на стену кабинета, Аннушка спросила, посмеиваясь, у хозяйки: - Мирослава Васильевна! Как вы говорили художника того фамилия, что в кабинете повесили? - Шемякин. - А как она называется, я забыла. - «Ботаник». - А!.. А вы мне можете объяснить, шо на той картине нарисовано, а то Костя уже голову себе сломал... - Но ему нравится или нет? - Та нравится. - Краски, цвет - как? - Та красиво. - Ну и не надо ничего объяснять, это не объяснишь. Я и сама не знаю в точности, что художник имел в виду. Это только он один и знает. - А может, и он не знает, - заключила Аннушка. По вечерам, сидя на низкой скамеечке в саду, Костя вырезает из пенопласта разные фигурки, раскрашивает их и куда-нибудь приспосабливает. Однажды приезжают хозяева, а в саду, в маленьком прудике, где рыбки, плавает пенопластовый лебедь с красным клювом – довольно искусно сделанный. Вообще-то хозяева ничего кустарного, самодельного в доме не признают и не терпят. А тут даже похвалили: ну, Костя, ну, умелец! Правда, высказано было не ему, а Аннушке, поскольку сам он застеснялся и ушел в домик. Но уже в следующий приезд на крыше этого домика, где обретаются Аннушка с Костей, красовался пенопластовый аист в гнезде, собранном из мелких веточек. - Ну, вот, - сказал хозяин. – Аист есть. Осталось дождаться внуков. И правда, вскоре сын их женился, и через короткий срок стали ждать прибавление.
На этот раз хозяйка Аннушке совсем не понравилась: не шутит, ни о чем не спрашивает и в сад не вышла, как поднялась в свою спальню, так и не выходит вот уже часа три. Аннушка не выдерживает и сама, на цыпочках идет наверх. Причину она уже придумала, спросит: так сауну греть вам или не надо? Дверь в спальню открыта, но хозяйки там нет. Аннушка заглядывает во вторую спальню, так называемую «бабушкину», именно здесь спит мать хозяина, Зоя Ивановна, когда приезжает погостить, правда, в другое время здесь кто только из гостей не ночует. В «бабушкиной» хозяйки тоже нет, да и что ей там делать, Аннушка очень бы удивилась, если бы нашла ее там. Значит, в кабинете. Это самая большая комната на этаже, три стены ее заставлены с пола до потолка стеллажами с книгами, а четвертая представляет собой нишу с аркой и полукруглым окном в глубине. В нише стоит зеленый кожаный диван, за которым, на широком подоконнике выстроились в ряд причудливого вида маленькие кактусы. Еиз кабинета есть еще выход на небольшой балкончик, с которого далеко и хорошо видно море. Когда-то, когда дом только строился, хозяйка говорила, что будет в хорошую погоду выходить на этот балкончик, сидеть там за маленьким столиком и работать. Но она не работает не только за маленьким столиком на балкончике, но и за большим письменным столом, что стоит посреди кабинета-библиотеки. Аннушка слышала, как она говорила кому-то из гостей, что здесь ей почему-то никак не пишется. Аннушка прикладывает ухо к двери и, не услышав никаких звуков, тихонько зовет: - Мирослава Васильевна, вы тут? - Аня, я занята, - быстро отвечает из-за двери хозяйка, но Аннушка уже просунула свое острое личико в дверь. То, что она увидела, немало ее удивило. Хозяйка сидела на полу, на ковре, а вокруг нее сидели и лежали в разных позах ее куклы. Это были не простые куклы, в которые играют маленькие девочки, это были очень дорогие, коллекционные куклы. Обычно хозяйка никому не позволяла даже приближаться к ним, она говорила, что это вообще и не куклы, а произведения такого специального искусства. Убираясь в библиотеке, где и была на разных столиках и полочках размещена коллекция, Аннушка, никогда не брала их в руки, не переставляла и фактически не вытирала под ними пыль, так, вокруг. Тут были кукла-девочка в палевом кружевном, сидящая на белом деревянном креслице; кукла-босоножка в фетровом колпачке, с корзинкой и с перекинутыми через плечо фетровыми же башмачками на веревочке; кукла-леди в воздушном голубом и в шляпке с вуалью, присевшая на круглый атласный пуфик; пышноволосая вышивальщица в шоколадно-шелковом и с пяльцами, устроенная на гобеленовой подушке; модница в стиле шестидесятых в короткой юбке колоколом, стоящая на чуть кривоватых ножках; и на отдельном столике, в стороне от всех – высокая кукла-дама в зеленом бархатном, отороченном мехом, и с муфтой из серого песца... За стеклянными дверцами книжного шкафа стояли и сидели несколько особо сохраняемых маленьких куколок в сероватых, словно запыленных от времени одежках. И что же мадам делала теперь с этими куклами, с этим своим, как она сама говорила, сокровищем? Судя по лежащим на ковре щеточкам и салфеткам, она только что почистила от пыли их платья и протерла их фарфоровые и пластиковые лица, ручки и ножки. В ту минуту, когда Аннушка всунула в кабинет свой нос, хозяйка занята была с одной, самой странной куклой, вызывавшей у Аннушки, когда она на нее смотрела, большое смятение. Дело в том, что у этой куклы было не одно, а два лица. Одно лицо могло улыбаться, а другое – плакать, то есть она, конечно, не плакала слезами и не смеялась в голос, но на лице у нее в одном случае была гримаса смеха, а в другом – не менее натуральная гримаса плача, даже слеза прозрачной бусинкой блестела на щеке . Когда Аннушка в первый раз увидела эту куклу, она не могла понять, как это происходит. Фокус продемонстрировала ей сама хозяйка. Она привезла эту куклу в дом недавно, прошлой осенью, сказала, из Парижа. Еще сказала, что кукле этой больше ста лет, потому она очень дорогая. - Стоит всех вот этих, вместе взятых, - она обвела взглядом стоящих и сидящих повсюду кукол. Но, оказывается, не это было самое главное. - Видишь, улыбается? А теперь закрой глаза на минутку, только не подглядывай! Аннушка зажмурилась. - Теперь смотри! И Аннушка увидела, что кукла плачет. - А как это вы сделали? - А! Секрет! – очень довольная, хозяйка велела Аннушке опять зажмуриться, на что та даже обиделась, а когда снова открыла глаза, кукла опять улыбалась. Звали новую куклу Маргарита. Оба лица у нее были фарфоровые – белые, с нежным румянцем; стеклянные голубые глаза сделаны так искусно, что казались живыми, но прямые, длинные стрелочки ресниц и слишком широкие, почти сходящиеся над переносицей дуги бровей были всего лишь нарисованы кисточкой по фарфору под цвет живых каштановых волос. Хозяйка объяснила, что такие неестественно широкие, как бы сросшиеся брови есть признак того, что кукла сделана в конце 19-го – начале 20-го века, а позже таких бровей куклам уже не рисовали. Нос и рот ее, напротив, были неестественно маленькие, изящно вылепленные, с алыми точками ноздрей и алым же бантиком губ; в одном случае концы бантика были растянуты вверх, и кукла улыбалась, в другом – опущены вниз, и кукла плакала. Сомкнутые губы, объяснила, между тем, хозяйка, тоже признак того, что кукла старинная. А если рот у куклы приоткрыт и видны зубки, это ценится у настоящих коллекционеров гораздо меньше. «Надо же...» – подумала про себя Аннушка, глядя на куклу с уважением и страхом. Хозяйка долго искала ей место в кабинете, ставила то туда, то сюда, отходила и смотрела, прищурившись, но всякий раз говорила: «Нет, не здесь». Наконец, произведя некоторую пересадку старых кукол, она освободила для Маргариты маленький круглый столик на одной ножке в глубине арки и усадила ее там на специальном кукольном креслице, потом долго еще любовалась ею, и, уходя из кабинета, сказала Аннушке: - Руками не трогать. - Борони Бог! – легко побожилась Аннушка. Но прошло несколько дней, фокус с куклой не давал ей покоя, и, как только хозяйка уехала, Аннушка пошла в кабинет. Кукла сидела там, где оставила ее хозяйка, и улыбалась. Аннушка долго вглядывалась в ее лицо, но тронуть побоялась. Прошло еще какое-то время, и Аннушка, не в силах больше сдерживать любопытство, подговорила Костю пойти и посмотреть, что там делает кукла – улыбается или плачет. Кукла по-прежнему улыбалась. - А как же ж она плачет? Костя осмотрел куклу, осторожно снял с нее шляпку, потрогал волосы, нащупал на макушке что-то вроде кнопочки и нажал. На глазах у взволнованной Аннушки лицо куклы стало медленно поворачиваться вокруг шеи и из-под локонов показалось другое лицо, то самое, плачущее, с поникшим бантиком губ и застывшей на щеке бусинкой слез. Аннушка вскрикнула, рассмеялась, но тут же спохватилась: - Быстро ставь на место! Костя еще раз нажал на кнопочку под волосами, и снова медленно выехало другое, смеющееся лицо, а плачущее спряталось. - Все. Пошли отсюда, - заторопилась Аннушка, так, будто они только что украли у хозяев что-то, хотя ни разу ни в чем подобном замечены не были. Хозяева могли оставлять где попало мелочь и даже бумажные деньги и быть уверенными, что ни копейки не пропадет. Узнав секрет куклы, Аннушка не только не успокоилась, а, напротив, разволновалась еще больше. Теперь ее стал интересовать вопрос, зачем сделана такая кукла и зачем хозяйка ее купила. И с того дня, как только Мирослава Васильевна наезжала в дом, Аннушка чуть ли не следила за ней, ходит ли она в кабинет и поворачивает ли кукле голову. Понять это было затруднительно, потому что когда бы ни зашла туда сама Аннушка, лицо у куклы было на месте, то есть смеялось. И только однажды после отъезда хозяйки кукла осталась сидеть с плачущим лицом, из чего Аннушка сделала долгожданный вывод, что хозяйка все-таки жмет время от времени на потайную кнопку. В том, что среди всех других красивых и нарядных хозяйкиных кукол со спокойными или, по крайней мере, бесстрастными лицами, завелась одна не вполне нормальная и сидит теперь с невозможной гримасой, виделся Аннушке явный непорядок, нарушавший, как она чувствовала, покой всего дома. Она даже позвонила в Москву, что делала крайне редко, только в случае какого-нибудь ЧП, и спросила, извиняясь и путаясь в словах, не забыла ли случайно хозяйка «сделать ту куклу, чтоб она не плакала». - А она разве плачет? – удивилась хозяйка. – Ты ее не уронила случайно, когда убирала? - Борони Бог, я до нее и не подходила. - И не подходи пока, а я скоро приеду. И вот теперь Аннушка, заглянув в кабинет, увидела, что хозяйка сидит на полу среди своих кукол и одну из них, «двуличную», зачем-то раздевает. Атласная шляпка, ажурная накидка, некогда малиновое, но давно выцветшее бархатное платье, даже батистовая с кружевом нижняя юбка уже сложены были аккуратно на столе, а мадам, нацепив очки, сосредоточенно расстегивала на спине у куклы мелкие крючочки лифа, при этом нетерпеливо под него заглядывала, словно рассчитывая что-то важное там найти. Голая кукла являла собой неожиданно жалкое зрелище, сверху у нее обнаружились тряпичные ножки и ручки, фарфоровыми они были, оказывается, только от колен и от локтей. Оглянувшись на дверь, хозяйка сказала: - Аня, ну, я же просила! И Аннушка, сильно озадаченная, убралась восвояси.
Наутро хозяйка не вышла в столовую, сначала думали: спит, потом стали поглядывать на окна и ждать, и немного волноваться, потом Аннушка пошла наверх, поскреблась тихонько в дверь и стала звать хозяйку по имени. В ответ ей была тишина. «А вдруг у нее с сердцем плохо?» - подумала Аннушка и осторожно повернула ручку двери – постель была застелена, будто ее и не разбирали с вечера, хозяйки ни в спальне, ни в смежных с ней ванной и гардеробной не было. Аннушка понеслась вниз, звать Костю, вместе еще раз обошли весь дом, заглянули даже в кладовки и в сауну, которую вчера хозяйка так и не стала принимать, обошли сад, выглянули за ворота – нигде никого. Вдруг Аннушка вспомнила про кукол и – бегом в кабинет, посмотреть, что с ними сталось. Впопыхах, когда обходили с Костей дом, как-то не обратила на это внимания. Теперь, едва войдя, она сразу поняла, что здесь что-то не так, что-то переменилось. Куклы сидели на своих местах, Аннушка с тревогой их пересчитала, вроде все на месте, а где же… Одноногий столик, где еще вчера принцессой восседала «двуличная» кукла, был пуст. Аннушка даже рукой по нему провела, стирая невидимую пыль. И тут позвонил из Москвы хозяин.
3
Итак, он позвонил в субботу, ближе к середине дня, и узнал, что жены нет в доме и где она – неизвестно. Днем раньше они еще были вместе, в их московской квартире, она собирала его на службу и сама между делом собиралась в дорогу. Обычно они встают в семь – в половине восьмого, он идет принимать душ и бриться, жена шлепает босыми ногами (любит ходить по дому босиком) на кухню, чтобы первым делом сварить ему кашу – овсянку на воде без масла и сахара. Потом он приходит в столовую, она подает ему завтрак – кашу и овощной салат, заправленный растительным маслом, заваривает зеленый чай, а сама идет гладить. При этом у них каждое утро происходит один и тот же диалог: - Ты в каком костюме пойдешь? - А какая там погода? - Прохладно. - Тогда в темном. - В темном каком? Он никогда не знает, в каком костюме ему идти. Начинает перебирать, жена сердится, каша остывает. Наконец, скажет, будто одолжение ей сделает: - Ладно, подгладь коричневый. - Какой коричневый, с полосочкой или с клеткой? - Без всего. Потом то же самое говорится насчет рубашки. Ему все равно, какую она погладит, лишь бы в тон. - Ну, что значит, все равно? Я поглажу, а потом окажется, не та, гладь другую. Скажи точно. - Говорю точно: белую или бежевую. Так они перекликаются в довольно большой квартире, где не сразу найдешь друг друга, а надо сначала позвать: - Мируся, ты где? Чтобы пройти из гардеробной, где установлена у Мируси гладильная доска, сложено на полках чистое белье и развешены многочисленные пиджаки, брюки и рубашки, а также, в другой секции, – ее наряды, занимающие, как ни странно, гораздо меньше места (она не любительница наряжаться), надо выйти в маленький коридор, повернуть направо, в большой коридор, потом еще раз направо – в большую прихожую (есть еще маленькая) и, только миновав ее, окажешься в столовой. Но есть и более короткий путь: шагнуть из гардеробной прямо на лоджию, из которой вторая дверь ведет как раз в столовую. Поскольку все двери открыты, можно совершать «круги» по квартире и в том, и в другом направлении, но Мируся предпочитает почему-то не ходить, а кричать. Сначала она кричит: - Иди завтракать! Потом: - Что тебе погладить? Пока она гладит, он ест и дочитывает одновременно книжку, которую читал в постели перед сном, потом в туалете, теперь вот за столом, и будет читать, когда вернется вечером со службы, только в обратном порядке: сначала за ужином, потом в туалете, потом в постели. Он смолоду привык много читать, но теперь у него мало времени, приходится использовать каждую свободную минуту, поэтому он читает также в самолетах, поездах, а иногда и в машине. Но дома у него еще включен при этом телевизор. - Ты можешь убавить звук? – кричит жена из гардеробной. Она терпеть не может рекламу, вообще не любит утренний эфир. Проснувшись, слушает только самый первый выпуск новостей, не случилось ли чего в стране, пока спали, и потом сразу выключает. Он, напротив, смотрит и слушает все подряд, вернее, как раз и не смотрит, и не слушает (ест и читает), но телевизор при этом должен работать. Пока он одевается, жена убирает со стола и сразу моет посуду (посуда – это ее бзык, ни одной чашки, ни одной ложки не должно лежать в раковине), всякий раз забывая, что не надо мочить руки, пока не завяжешь ему галстук. - Это что, опять новый? Ничего, красивый. И ты красавчик. Иди, иди уже. Опоздаешь. Ну, что целоваться, когда я до сих пор не умывалась, в халате хожу, на голое тело. На выходе жена обычно выясняет, где он сегодня обедает – дома или где-то с кем-то, и во сколько примерно ждать его вечером. Готовить она в последнее время совсем не любит, а какой борщ варила раньше, когда они только поженились, какие пирожки пекла! Впрочем, пирожки ему давно уже противопоказаны: весы, на которые он каждое утро становится после душа, и так зашкаливают. В то утро, в пятницу, он немного проспал (читал до двух ночи) и очень торопился, на 15.00 назначено заседание межведомственной комиссии, а он еще не видел документы. К тому же, телефон как прорвало, звонит и звонит, в основном, сотовый, но периодически вклинивается и городской, тогда приходится говорить в две трубки сразу. Он всем отвечал по-разному, одному говорил, что будет занят сегодня весь день, другому обещал сам перезвонить, как только освободится, третьему сказал: - Ну, ты ж сегодня будешь на комиссии? Там и потолкуем. Он уже допивал чай, когда жена спросила: - Ты не забыл, что я сегодня улетаю? Он не забыл, только проводить ее не сможет. Самолет в семнадцать? Нет, до семнадцати никак не закончится. - Александр Петрович и Саша тебя проводят, хорошо? Саша – его водитель, Александр Петрович – помощник. - Хорошо, - сказала Мируся без тени огорчения. Они так много ездили и летали, так часто расставались, что вопрос о том, кто кого встречает и провожает, давно потерял для них сакраментальный смысл, стал сугубо практическим. - Ты сколько планируешь там пробыть? Вот это был ключевой вопрос того утра, и надо было не книжку читать и не в телевизор поглядывать, а послушать, что она скажет. Вообще надо было все выключить, в том числе телефон, все отложить, и не ходить по квартире, как встречные поезда, она в одну комнату, а он – в другую, перекрикиваясь на расстоянии, а сесть друг против друга и спокойно поговорить. Какие у нее планы, что она собирается делать в С.? Он ведь даже не понял толком, зачем вообще она туда летит. И ведь она ответила что-то, когда он спросил, сколько времени она там пробудет, но то ли он прослушал, то ли, скорее, очередной телефонный звонок его отвлек. Ну да, договаривал уже в прихожей, держа одной рукой трубку, а другой орудуя длинной металлической обувной «ложкой», только и успел сказать: - Все, Мируся, я поехал, позвони, как долетишь. А она только и успела напомнить, что в холодильнике – котлеты и рыба, и, если он будет в выходные дома, чтоб поел. И что чистое белье в комоде, а рубашек и брюк она побольше нагладит, чтоб были на все случаи. И сама поторопила: - Иди, иди! Опоздаешь! Перекрестила его (всегда так делала), он ее поцеловал и уехал. Потом, уже днем, несколько раз вспоминал про ее отъезд и досадовал на себя: как-то по-дурному получилось утром, не успели ни поговорить, ни попрощаться как следует. Так всегда: пока она рядом, все какие-то дела, дела, а стоит расстаться хоть ненадолго – он тут же начинает скучать и думать о ней.
Владимир Васильевич (В.В.) очень любил свою вторую жену. От прежней жены и других женщин, которых довелось ему знать, она отличалась, как минимум, по трем пунктам: была умна, совершенно не ревнива и к материальной стороне жизни вполне равнодушна. Эти редкие качества делали домашнюю жизнь В.В. удобной и необременительной. Ему не надо было давать отчета жене в своих делах, передвижениях и тратах, казалось, все эти вещи ее нисколько не интересуют. Со стороны можно было подумать, что каждый из них живет своей жизнью: он всегда в разъездах и заседаниях, она – всегда дома и редко одна – то родственники гостят, то друзья. На самом деле они никогда не теряли друг друга из виду, привыкли созваниваться по нескольку раз на день, просто так, чтобы спросить: «Как ты там?» и услышать: «Нормально. А ты?». Он хотя и был человек государственный и занятой, но семью и благополучие близких ставил превыше всего, много об этом заботился, без конца благоустраивал их и без того устроенный быт и любил баловать жену подарками. Она, не имея собственных сколько-нибудь важных и значимых дел, оставаясь всего лишь женой и, как приходилось ей, в случае чего, писать в анкетах, «домохозяйкой», жила перепетиями его службы, во всем ему сочувствуя и всегда, будь он даже неправ, оставаясь на его стороне. Вместе они пережили несколько реорганизаций ведомства, в котором он служил, переездов на новое место службы и перемен в должности, правда, всегда в сторону повышения. Все эти годы вокруг него был плотный круг коллег и соратников, состав которых менялся в зависимости от его передвижений по службе. Но настоящих друзей среди них почти не было, и не раз уже убеждался он в предательстве людей, которых считал близкими себе, так что полностью доверял теперь только одному человеку и только с одним человеком был до конца откровенным, зная наверняка, что он не предаст и не сдвурушничает. Этим человеком была жена. Обычно не слишком внимательная, даже рассеянная, она, как только у В.В. возникали мало-мальски серьезные проблемы или неприятности, сразу это чуяла, и тогда вся обращалась в слух, во внимание, на лету схватывала суть и всегда могла что-то умное ему подсказать и посоветовать. За это он любил жену еще больше, называл «Василиса Премудрая» и считал, что ему, хоть и с большим опозданием, а все же повезло в жизни.
...Первый раз он женился еще мальчишкой, по собственной, можно сказать, глупости и неопытности. Он тогда заканчивал суворовское училище, и, благодаря военной выправке, а также высокому росту и накачанности мышц, выглядел старше своих 18. Были последние перед выпуском каникулы, которые он проводил в родном городе К., у родителей. И была взрослая девушка Люба, с которой он познакомился на танцах в горпарке и с которой успел погулять всего-то неделю. Это было в марте, а в июле отец его, Василь Васильич, вынул из почтового ящика письмо, в котором родители Любы сообщали, что она ждет ребенка. Отец, даже не подозревавший о существовании этой Любы, в тот же день сел на трамвай и поехал на другой конец города по указанному на конверте обратному адресу. Калитку во дворе маленького частного домика открыла невысокая, полная девушка в ситцевом сарафане с заметно выпирающим животом. Увидев этот живот, Василь Васильич, отставной полковник, фронтовик, человек суровый и дисциплинированный, тут же, не отходя от калитки, сам все решил за сына. Мать, Зоя Ивановна, пыталась его защитить, говоря: мало ли что бывает, а жениться ему рано. Но отец сказал: не допущу, чтобы мои внуки, родная кровь, росли где-то безотцовщиной. А между тем, сам он был женат вторым браком, влюбился на фронте в молоденькую медсестру и не вернулся после войны в свою семью, она так и осталась в Москве – жена и двое мальчиков, а женился на этой медсестре, разница у них была в двадцать с лишним лет, и родил с ней еще двоих сыновей. Старшего, Вову он очень любил, мечтал видеть офицером, для чего и отдал одиннадцати лет в суворовское училище. И вот этого-то Вову он не пожалел, вызвал телеграммой из Москвы, где тот уже готовился к вступительным экзаменам в высшее военное училище (в то время он мечтал стать разведчиком и усиленно учил язык), и чуть не силой препроводил в загс под ручку с беременной Любой, которая при более близком знакомстве оказалась старше его на целых шесть лет. Вскоре после этого родилась на свет девочка. Но молодой отец ее даже не увидел. Вместо того, чтобы поступать, как было намечено, в военное училище, он пошел в военкомат и сам попросился в армию. Те два года, что он служил, Люба с ребенком жила у его родителей, так решил отец. Вернувшись из армии, он нашел дома полную идиллию. Люба готовила на всю семью, убирала и даже шила, дед нянчился с внучкой, позволяя ей буквально сидеть у него на голове. Брат Вася, которого отец любил больше всех и как самого младшего и наверняка уж последнего из своих детей (когда он родился, отцу было далеко за 50) никуда от себя не отпускал, а тому тоже хотелось в суворовское, этот Вася называл Любу «сестра» и стрелял у нее рубли на сигареты. Даже мать, Зоя Ивановна, успела к ней привыкнуть и говорила теперь, что лучшей невестки, пожалуй, не найти. Молодого Владимира Васильевича, тогда еще просто Володю, эта идиллия, однако, совсем не вдохновила, жены своей он всячески чуждался, на дочку – голубоглазую толстушку – смотрел с изумлением. Ему было 20 лет, и он все еще размышлял над тем, кем ему стать в этой жизни. После армии идти в общевойсковое училище расхотелось, втайне он по-прежнему мечтал о разведке, в крайнем случае – контрразведке, но туда просто так не принимали, и он пошел обходным путем: поступил на юрфак местного университета, где его очень скоро избрали секретарем комсомольской организации – сначала курса, потом факультета, а еще через год пригласили на работу в райком, так что заканчивал он уже на заочном, притом экстерном. Наконец настал день, когда молодой В.В. переступил порог большого серого здания с каменным гербом на фасаде (не сам, не сам, а по призыву, не могли там не заметить такого молодца), и вот только тут началась для него настоящая жизнь и настоящая работа, та, о которой он грезил еще суворовцем. Дома он теперь бывал мало, а где пропадает и чем занимается – ни жене, ни родителям не докладывал. Сам рвался в командировки и напрашивался на ночные дежурства. Жена Люба ревновала и жаловалась отцу, который всегда брал ее сторону, в отличие от матери, которая больше жалела все-таки сына и говорила: ну, что поделаешь, насильно мил не будешь. Однажды Люба даже ходила к нему на службу и просилась на прием к самому генералу, но дальше дежурного на входе ее не пустили. А вскоре он и вовсе уехал из дому: как молодого и перспективного сотрудника его направили на учебу по специальности в Москву. В следующие два года он ни разу домой не приезжал и даже редко звонил, весь поглощенный учебой, особенно налегал на языки, которые давались ему на удивление легко. В разведку его, однако, так и не взяли, больше из-за внешних данных – слишком видный, заметный был молодой человек, как он сам любил представляться в те годы девушкам: «Без одного килограмма центнер, рост 5-й, ботинки 46-й стоптанный». Но для работы в контрразведке рост и вес были не помеха, главное – мозги, оперативное мышление, а с этим у В.В. было все в порядке, благодаря чему, после учебы в «вышке» он стал быстро продвигаться по службе. С Любой развелись только, когда отца не стало, он бы этого ни за что не допустил. Люба, давно смирившаяся с тем, что ее не любят, еще жила какое-то время со свекровью, на что-то, видимо, надеясь, потом тихо съехала к своим. Печальный опыт семейной жизни сделал его если не женоненавистником (для этого он был все-таки слишком жизнелюбив), то вполне убежденным холостяком. Жил он теперь в однокомнатной служебной квартире, где бывало всякое – и попойки с обмыванием очередной звездочки, и сидение заполночь за шахматами с закадычным другом и соседом Лёней Захаровым, и, конечно, приходящие барышни, ни одна из которых надолго здесь не задерживалась, хотя многие пытались и хотели бы задержаться. Иногда в его «берлогу» заглядывала мать, Зоя Ивановна, всякий раз приходившая в ужас от царившего там беспорядка и призывавшая сына подумать все-таки о женитьбе, а может, и сойтись снова с Любой, которая так и живет, бедная, одна. Семейным положением В.В. периодически интересовалось и начальство. Сам он тоже не прочь был устроить, наконец, свою жизнь и даже сошелся было с одной симпатичной докторшей из ведомственной поликлиники, где проходил ежегодную диспансеризацию. Они прожили вместе три скучных года и по обоюдному согласию расстались, так и оставшись чужими. Время от времени возникала дочь Дашка и просила денег то на выпускное платье, то на сапоги, то на зимнее пальто. Она была рослой и такой же крупнокостной, как В.В., отчего казалась старше и могла бы сойти ему за сестру. Помня завет отца, души не чаявшего в девочке, В.В. продолжал ее опекать уже и после того, как ей исполнилось 18, безропотно исполнял все, что бы она ни попросила, почти не испытывая при этом отцовских чувств, только ответственность.
Владимиру Васильевичу было уже под сорок, когда в его жизни появилась Мируся. С тех пор все изменилось для него. Только теперь он узнал, что можно, оказывается, стремиться после работы домой, потому что там ждет его любимая женщина, жена. И только теперь он понял то, о чем безуспешно толковал ему когда-то отец: главное для человека – дом, семья. До Мируси вся его так называемая личная жизнь была сплошной цепью ошибок и неудач, случайных связей, недолгих привязанностей, вечной неустроенности и вечной готовности к обороне: желающих женить его на себе всегда хватало. Мирусе же сдался сам, безоговорочно и со всеми потрохами. ...Они встретились осенью, на берегу Азовского моря, и эту встречу можно было бы счесть романтической, если бы не одно обстоятельство: именно в то время и в том месте накалялась одна из первых «горячих точек» новейшей истории и бушевали страсти, но – политические. Большая колония крымских татар предприняла попытку совершить пеший переход в Крым, на свою историческую родину, с которой они были изгнаны в середине войны Сталиным. Было указание Москвы всеми возможными способами удержать их от этого шага, для чего на Таманский полуостров десантировался целый политический штаб, состоявший в основном из силовиков и партработников. В.В. оказался в составе этого штаба и руководил переговорами с лидерами движения крымских татар; Мируся была одним из немногих, если вообще не единственным журналистом, допущенным на место событий и должна была давать в газету взвешенную информацию о происходящем, дабы не замалчивать ситуацию (был самый расцвет гласности), но и не разжигать огонь конфликта еще сильнее. Фактически из одной и той же штабной комнаты они передавали свои сообщения в центр: он по ВЧ, она – по простому телефону, диктуя стенографистке. Прислушивались друг к другу. Ему понравилось, как она формулирует проблему, без словоблудия, просто и четко. Ей понравилось, что он не играет в секреты, говорит обо всем открыто и с явным сочувствием к участникам «похода». Был деловой обмен информацией, сопровождавшийся, может быть, более долгими и пристальными взглядами, и даже вопросами не по существу, а как бы в шутку: - А что вы делаете согодня вечером? - Вечером я пишу репортаж, чтобы утром продиктовать его в номер, а что? Ближе к ночи в штабе, где толклось изрядное количество людей, пили виноградное вино, доставленное местными напуганными чиновниками, и В.В. с Мирусей тоже пили, почему бы и нет, а потом вышли вместе из штабного домика и спустились к морю. Была ночь, полная луна, светло и тихо. И вот тут, наверное, что-то произошло между ними, что-то как будто щелкнуло у обоих внутри, включилось, и они посмотрели друг на друга совсем уж откровенно и впервые задали друг другу совсем откровенные вопросы. Так выяснилось, что оба на данный момент одиноки. С Тамани, когда все там рассосалось («поход» удалось предотвратить, но проблема осталась и считалась самой острой, пока не грохнуло в другом месте – в Карабахе, тогда уж таманские события показались «семечками»), возвращались порознь, и она всю обратную дорогу обдумывала итоговую статью, а он все думал о ней, и в городе первым делом позвонил, потом еще раз и еще, потом заехал как-то вечером в редакцию. Она сидела за массивным столом, в глубине большого, показавшегося чересчур солидным для женщины кабинета, при свете настольной лампы, погрузившись в чтение газетной полосы. Подняла голову, увидела его, удивилась и, кажется, обрадовалась. - Вы всегда так поздно работаете? – спросил он. - Всегда, - сказала она. - Не тяжело? - Я привыкла. Еще через несколько дней он напросился в гости, ей не хотелось, но отказать было нудобно, он пришел, огляделся: квартирка была маленькая, двухкомнатная, без ремонта. Он не думал, что главный редактор газеты живет в таких условиях. - Телевизор давно не работает? Она вздохнула: - Давно. Там не только телевизор не работал, там много чего было сломано, сыпалось и крошилось – плитка в ванной, линолеум в кухне, обои в прихожей. Стало ясно, почему она не хотела его приглашать. Он полез чинить телевизор и быстро починил, она сказала: - Ну, спасибо. Он тут же обхватил ее, хотел поцеловать, но она отстранилась и сказала: - Лучше бы я телемастера вызвала. Еще не чуяла, что это ее судьба, и никуда она от нее не денется. Он и правда взял ее в оборот, «в разработку», как у них выражаются, и уже не отстал. Он видел перед собой женщину самостоятельную и энергичную, сделавшую в жизни успешную карьеру, но при этом абсолютно незащищенную, одинокую и в бытовом отношении беспомощную. Он увидел также, что все вокруг нещадно эксплуатируют эту женщину, ее способности, ее талант журналиста – обком партии и конкретно первый секретарь, которому она постоянно что-то писала – то речи, то статьи, то даже книги; сотрудники редакции, которые взвалили на нее весь газетный воз, и она безропотно его тащила, порой надрываясь, но считая, что так и должно быть. Он же был уверен, что эта женщина достойна лучшей участи, чем пропадать по ночам в редакции. И когда женился на ней (не сразу, лишь спустя три года), постарался дать ей это лучшее, как он его понимал, благо и возможностей с течением времени становилось у него все больше. Первым делом он увез ее подальше от всего, от всех – обкома, газеты, старых связей, старых друзей и на новом месте окружил такой заботой, какой она никогда в своей жизни не знала, да и сам он не знал, что способен на такую заботу и такую любовь к женщине. Но и она, в свою очередь, отплатила по самому большому счету, пожертвовав для него карьерой, любимой работой, став ему и женой, и другом, и советчиком во всех делах.
Потерять такую женщину было бы для В.В. невозможной трагедией. Но таких слов – «потерять», «лишиться» и т.п. – он старался даже мысленно не произносить, хотя после безуспешных звонков самой Мирусе и бестолковых разговоров с Аннушкой слова эти, конечно, лезли в голову и пугали. Он вообще хотел думать и думал, что произошло какое-нибудь недоразумение, причем, самое мелкое, ничтожное, из-за которого не стоило не только лететь самолетом в С., но и поднимать панику по телефону. Но когда он спрашивал себя, что это могло быть за недоразумение, ничего подходящего и убедительного в голову не приходило. Жена была женщина разумная и осмотрительная, не могла она никуда подеваться без его ведома, не могла не позвонить, и если теперь телефон ее молчал, это должно было значить только одно: случилось нечто из ряда вон выходящее. И вслед за этим, как ни уклонялся В.В., его настигала одна очень нехорошая мысль: это «нечто» каким-то непостижимым для него образом связано с домом. Особняк на улице Инжирной он начал строить в середине 90-х, вложил в него много ума и фантазии, и очень гордился тем, что получилось. Он любил здесь бывать, стремился сюда отовсюду - из сумрачной Москвы и из дальних командировок, находя здесь полное, ничем не отвлекаемое отдохновение душе и телу. Именно здесь, в этом доме, хотел бы он когда-нибудь, окончательно отойдя от дел, провести остаток жизни. У жены было свое отношение к дому. Поначалу, лишь только он замыслил его строительство, она всеми силами восстала против. Какой еще дом? Зачем? Не надо м н е никакого дома! Достаточно и квартиры. Нет, нет и нет, даже слушать не хочу. В.В. на время отступился, но землю взял и кредит в банке оформил. Они тогда жили в С., и как раз в те годы в этом приморском городе, как и повсюду, начался бум частного строительства. Все местное чиновничество, все более или менее успешные предприниматели наперебой выбирали участки то ли вовсе пустовавшей в силу неудобности рельефа, то ли застроенной халупами земли, приводили ее в нужное состояние и начинали строиться. Особняки росли в беспорядке, без всякой системы, действительно, как грибы, многие тут же продавались и перепродавались, но тот, кто строил, как В.В., для себя, не спешил и делал все основательно, с умом, заботясь и о противооползневом укреплении, и о сейсмоустойчивости (город лежит на узкой полоске берега между морем и горами, которые считаются еще молодыми и, значит,подверженны тектоническим сдвигам). Уже пора было расчищать участок и забивать сваи, а Мируся все еще сопротивлялась. - Дом! – говорила она, качая головой. – Да как я своим всем в глаза буду смотреть, когда ты его отгрохаешь! В.В. медленно, но верно гнул свою линию. Первый раз он привез жену на уже развернувшуюся стройку, когда залили фундамент. Она походила по периметру, пробуя ногой застывший бетон, повздыхала и изрекла: - Зря ты меня не послушал. И пока дом строился, она все вздыхала и качала головой, высказывая время от времени свои соображения, всегда исключительно негативные: - Это ж лет десять будут строить! Или: - Кто, интересно, будет его убирать? - Найдем женщину, - говорил В.В., у которого на все был готовый ответ. - Да ты с ума сошел, у меня сроду домработницы не было, и у мамы моей не было, ни у кого не было в нашей семье (неправда, у тетки ее была, сама же рассказывала), что я – барыня, что ли! И вообще, зачем мне чужая женщина в доме! Но вот стали проступать очертания будущих спальни, гостиной, кабинета, и В.В. стал замечать у жены первые проблески интереса. - А здесь что будет? – спрашивала она, переступая через горы строительного мусора и заглядывая в проем двери. В.В., радуясь этому ее интересу, говорил самым миролюбивым тоном: - Что скажешь, то и будет. Ты же хозяйка! (При слове «хозяйка» она хмыкала). Хочешь, сделаем тебе гардеробную, чтобы никаких шкафов, а все вещи – здесь, в отдельной комнате? - Почему это мне? Я сто раз уже говорила: мне ничего не надо. - Ну, хорошо – нам, нам, детям нашим. Соберем всю семью под одной крышей. Эта перспектива (на самом деле довольно мифическая) кое-как примиряла ее с происходящим. Дом строился не десять, но пять лет, тоже немало, и был совсем готов к круглому, 2000-му году, и тот Новый год встречали уже в новых стенах, чем В.В. был чрезвычайно горд и доволен. К этому времени и она успела привыкнуть к мысли, что у них есть теперь свой дом, и даже размечталась, как они станут в нем жить и принимать гостей – друзей и родных. Но как раз в это самое время политический ландшафт в стране в очередной раз резко поменялся, начались крупные кадровые пертурбации, и Владимира Васильевича неожиданно (впрочем, сам он давно этого ждал) призвали на работу в Москву. Тут она впервые призналась, что ей жаль оставлять дом и жаль, что они в нем так и не пожили. - Ничего, еще поживем! – говорил В.В. – Подумаешь, два часа лёту! На выходные будем летать. И действительно, с тех пор они стали жить как бы на два дома, если не сказать – на три, потому что вместе с новой должностью появилась еще госдача под Москвой, в Успенском, куда они изредка выезжали в конце дня пятницы, чтобы вернуться в Москву в понедельник утром. Но жена говорила, что эта дача ей совсем чужая, там даже запахи все чужие (за время советской власти кто в ней только не жил, да и в новые времена она сменила уже трех хозяев). Напротив, «домик у моря», как она его называла, и особенно сад, разбитый на месте бывшего оврага и уже плодоносящий, она очень скоро полюбила и в последнее время даже стала приезжать сюда сама и уже не боялась ночевать одна в доме, говорила, что привыкла к его звукам – скрипам, шорохам и свистам. Вдруг становилось ей скучно и неуютно в Москве, она бродила, не находя себе места, по их большой квартире, на 7-м этаже знаменитого «брежневского дома», старого, но еще добротного, и говорила, что хочет домой. «Домой» в этом случае означало – на Инжирную. Собиралась и летела сама в С. Но пожив там несколько дней, опять начинала беспокоиться, теперь уже о каких-то своих делах в Москве (вроде того, что цветы без нее завянут или собака, оставленная соседям, заскучает) и говорила Аннушке: «Поеду-ка я домой», что означало – в Москву, на Кутузовский. Тем не менее В.В. не любил отпускать ее куда-либо одну, всегда почему-то волновался и нервничал, но волнения его относились главным образом к поездам и самолетам, вообще к дороге, а как только она добиралась до места, он сразу успокаивался, особенно, если этим местом был их дом в С., надежно обустроенный с точки зрения безопасности – жалюзи на дверях и окнах, видеокамера на крыше, да и живая охрана в лице Аннушки с Костей. «Теперь я понимаю, что значит «Мой дом – моя крепость», - усмехалась Мируся. Казалось, беспокоиться не о чем, когда она там. И вот тебе на: именно оттуда, из собственного их дома она и пропала.
Два часа полета из Москвы в С. он провел в самых тревожных размышлениях, перемежавшихся, впрочем, и некоторыми посторонними мыслями, как то: о вероятных перестановках в правительстве, о недавнем заседании межведомственной комиссии, в котором он участвовал (допоздна сидели и толкли воду в ступе) и совсем уж лишняя мысль пришла – о намеченной на начало следующего месяца поездке в Японию, которая теперь может сорваться. В Японии он, объехавший за свою жизнь полмира, никогда еще не был. Эти побочные мысли несколько отвлекали Владимира Васильевича и возвращали его в привычную реальность, на фоне которой неожиданное исчезновение жены снова казалось ему совершенно неправдоподобным. Может, это Аннушка что-нибудь забыла, напутала и зря подняла переполох? («Уволю к чертовой матери!»- злился наперед В.В.). А может, он сам что-то забыл или пропустил мимо ушей, когда жена говорила ему о своих планах на ближайшие выходные? Теперь ругал себя за то, что вообще отпустил ее, пусть бы сидела в Москве и ждала, пока он освободится от дел, поехали бы неделей позже, зато вместе, и ничего бы не случилось. Злость на себя смешивалась с досадой на жену: ведь наверняка сама виновата, куда ее понесло, зачем, почему никого не предупредила? И все перекрывал страх за нее: где она сейчас, что с ней? Мысли о несчастье он все еще не допускал, упорно надеясь, что все прояснится, как только он прибудет на место и лично во всем разберется. Может, пока он летит, она уже нашлась и ждет его дома, бросится на шею и скажет: «Прости меня, Котик, тут такая ерунда вышла...». Он даже задремал, чтобы уж скорее прилететь и убедиться, что именно так все и будет. Но прилететь в город, в котором отработал десять самых смутных реформенных лет, так, чтобы никто из местного руководства об этом не знал, было трудно, почти невозможно. Принято было встречать людей такого ранга, как В.В., у трапа, целой толпой, везти сразу ужинать и за рюмкой водки докладывать обстановку в городе и, пользуясь случаем, набрасывать проблемы, в которых нужна его, высокого гостя, помощь. В.В., однако, умел избегать этого ненужного ему (сейчас – особенно) ритуала. В аэропорту города С. встречал его, как и было условлено, только старый приятель Лёня Захаров, человек небольшого роста и неопределенного возраста, из той породы людей, которые до старости сохраняют юношескую фигуру, не седеют и не лысеют, не обзаводятся животом и вторым подбородком, благодаря чему остаются легкими на подъем, почти не меняют своих житейских привычек и продолжают нравиться молодым девушкам. Лёня, к тому же, очень смахивал лицом на артиста Збруева, чем не раз злоупотреблял при знакомстве с женщинами. Он был один из немногих, с кем В.В. удалось продружить всю жизнь. Когда-то давно, «на заре туманной юности» оба они жили в славном южном городе К., оба учились на юридическом, оба начинали работать в комсомоле, вместе занимались боксом (в разных весовых категориях), потом вместе были призваны в «органы», работали операми бок о бок, в соседних отделах, но постепенно пути их разошлись. В.В. рванул вперед и вверх, дослужился до генерала и с годами сильно изменился – раздобрел, поседел и полысел, сделался солидным и респектабельным. Лёня подотстал и где-то в середине 90-х, после очередной реорганизации конторы и перемены ее названия , плюнул на все и в звании полковника (а больше ему не светило), уволился подчистую, переехал не без помощи старого друга в еще более южный город С. и открыл здесь собственное охранно-сыскное агентство. Состав его нынешних «клиентов» был примерно тот же, что и на прежней работе, только тогда это были котрабандисты, валютчики и цеховики, и он их изобличал, а теперь – уважаемые бизнесмены, и он их охраняет. Лёню это не слишком удручало, он давно научился смотреть на жизнь философски. - Значит, так, – доложил Лёня, едва только обнялись. – Больницы, морги проверил – ничего. Оперативную сводку ГУВД по состоянию на 18.00 смотрел – тоже ничего похожего. - Ладно, поехали, может, там что-то знают! – заторопился В.В., стараясь держаться бодро. У ворот дома на Инжирной, несчастные и перепуганные, встречали их Аннушка с Костей. Лёня Захаров в дом не пошел, сказал, что подъедет позже, через часок. Он решил объехать пока рестораны, их не так много в городе, и в каждом есть у него свои, доверенные люди. Вдруг да видели ее накануне с кем-то или в компании. Когда дело касается женщины, даже такой, как Мирослава, никогда не лишне проверить для начала главную версию... Тем временем В.В. угрюмо обошел весь дом, будто проверяя, все ли на месте, или ища следы чьего-то постороннего присутствия. - Гараж открывали? - Нет, - затряслась Аннушка. Она никогда не видела, чтобы хозяйка брала машину, и была уверена, что водить она не умеет. - Умеет, - буркнул хозяин. Долго искали пульт от ворот, на месте его не оказалось, Костя сбегал в сторожку за запасным, наконец, открыли и ахнули все трое – гараж, в котором большую часть года стояла без движения серебристая «Хонда» (обычно на ней ездил, приезжая в отпуск, хозяйский сын), теперь был пуст. - Может, ее давно нет?– строго спросил В.В. - Дак я ж в пятницу с утра тут мыла. Была она, стояла! - А как выезжала, значит, не слышали? – хозяин смотрел с недоверием. – Ну, вы даете... Аннушка с Костей молчали, не зная, что сказать. В.В. вернулся в дом, снова покружил по комнатам, что-то бубня себе под нос, наконец, усадив на диван Костю с Аннушкой, стал во всех подробностях расспрашивать их о вечере пятницы: не было ли каких звонков, не приезжал ли кто к хозяйке, во сколько она легла, и кто из них видел ее последним. И тут Аннушка рассказала, наконец, про кукол. Когда обходили комнаты и дошли до кабинета, хозяин попросил их остаться за дверью, сказав: «Здесь я сам...». Костя с Аннушкой понимающе переглянулись и остались стоять на лестнице. Они знали, что в кабинете у хозяина устроен за одной из книжных полок небольшой сейф (каждый раз, делая генеральную уборку, Аннушка вытаскивала с полок все книги). Более того, однажды она даже видела краем глаза его содержимое. В тот раз что-то понадобилось в сейфе хозяйке, но открыть сама она не смогла и позвала на помощь Костю, прибежали, естественно, вместе. Костя, повернув толстый ключ, сразу отошел, а Аннушка задержалась и успела всунуть свой нос. В металлической глубине сейфа лежали какие-то папки, несколько красного цвета коробочек, в которых (это она знала) хранились награды хозяина – два ордена и штук десять медалей, поверх всего поблескивал небольшой пистолет, увидев который, Аннушка испуганно перекрестилась и тут же отошла. В.В. пробыл в кабинете минут пять-семь, вышел спокойный, что могло означать: пистолет на месте, никуда не делся, и тут последовал вопрос про гараж. Так и получилось, что у Аннушки не было до сего момента случая рассказать ему про кукол. Теперь он выслушал ее хмуро и, как бы не очень понимая, про что она говорит. - Ну-ка, ну-ка, еще раз. Аннушка повторила. В.В. вернулся в кабинет. - Где, какая? Какой куклы нет? - Что два лица у нее. С Парижа которая. - Ах, эта… - пробурчал В.В. На самом деле он с трудом мог представить себе сейчас эту куклу, хотя покупали они ее вместе, действительно в Париже, у известного антиквара Роже Копре, прошлой осенью, и везли в коробке через всю Европу, и жена тряслась над этой коробкой, как над самой большой ценностью, в самолете держала ее на руках, боясь доверить бортпроводнице. «А ведь она дорогая, эта кукла», - подумал В.В., припоминая, что кредитную карточку антиквар, извинившись, не взял и пришлось отдавать наличными изрядную сумму. - А может, она ее пересадила куда-нибудь или спрятала? – спросил он и сам заглянул за зеленый кожаный диван, рядом с которым стоял пустой одноногий столик. - Та я уже везде искала, - вздохнула Аннушка. - Ну, тогда это черт знает что такое, тогда я не знаю… - пробормотал В.В. и, понурившись так, что на него стало жалко смотреть, пошел из кабинета.
Захаров приехал поздно, около двенадцати. Первым делом доложил: никаких ДТП с участием «Хонды» ни в городе, ни по трассе не зарегистрировано. - А если это угон? - Ты ж сказал, пультом открыто? Об исчезновении машины В.В. сообщил Захарову сразу, не отходя от гаража, тот еще задал несколько дополнительных вопросов, в том числе и про пульт. И обходя после этого дом, и допытываясь у Аннушки с Костей о подробностях того вечера, он все время держал в голове мысль о «Хонде», и никак не мог додумать ее до конца. Дело в том, что Мируся никогда на этой машине не ездила. И вообще одна не ездила, только с инструктором, когда на права сдавала, а их она всего-то месяца три как получила. Он даже не знал, что она туда ходит, вдруг приносит права. Удивился и не поверил: ты их что, купила? Она рассмеялась, сказала: представь себе, сдала, как положено. Подумал: да ладно, это так, чтобы похвастать при случае, у всех жены водят, а она нет, у всех жен свои машины, а у нее нет, но про машину она даже не заикалась. Еще пошутил: выйду в отставку, будешь меня возить вместо Сашки. Но чтобы она вот так, сама села за руль и куда-то поехала, при том, что здесь кругом сплошные повороты – этого он никак не мог себе представить... - Значит, приспичило, - сказал Лёня Захаров. В.В. такое объяснение никак не устраивало. - А могли ее остановить где-то и просто...отобрать машину? - Кто? Милиция? - Бандиты какие-нибудь... в милицейской форме. «Бедный Володька!» – подумал Захаров, а вслух сказал: - Старик! Последний раз такая банда действовала у нас, и то не здесь, а на Ростовской трассе, лет десять назад, их, как ты знаешь, поймали и посадили, не без моего, кстати, участия, если ты помнишь, и с тех пор ничего подобного лично я не слышал. Ты мне другое скажи, звонки какие-нибудь были? Звонков не было. - Это хорошо. - Что ж хорошего? – не понял В.В., мучительно ожидавший все это время только одного звонка – от Мируси. - Хорошего то, что пока нет звонка с требованием выкупа, версия о похищении также не находит своего подтверждения. Но В.В. даже думать не хотел ни о каком похищении. Во-первых, от похищения остались бы хоть какие-то следы, а тут – ничего, словно испарилась. Во-вторых, он вообще не припомнит случая, чтобы похищали женщин, если, конечно, это не какая-то молоденькая смазливая девчонка. Все-таки с женщинами, что ни говори, мороки больше. - А ты забыл, что у нас тут было в позапрошлом году? Действительно, года два назад у известного в городе бизнесмена Щ. тоже таинственным образом пропала жена. Об этом много писали тогда в городских газетах, говорили по местному телевидению, и даже сам потерпевший появлялся несколько раз на экране и предлагал вознаграждение тому, кто поможет пролить свет на эту историю. Дело осложнялось (или, напротив, упрощалось) тем, что исчезновение жены бизнесмена пришлось на разгар внеочередной кампании по выборам мэра города (после ухода в Москву предыдущего мэра, то есть В.В.), а этот Щ. был в числе претендентов. По городу ходили слухи, будто он сам организовал пропажу жены, спрятал ее где-нибудь и теперь разыгрывает на глазах у избирателей большую личную драму, желая привлечь внимание и вызвать сочувствие. Однако Щ. сделал заявление по ТВ, что готов хоть сегодня снять свою кандидатуру и не участвовать в выборах, только пусть соперники, если это их рук дело, вернут жену. То есть на глазах у всех сделал выбор в пользу жены, а не мэрского кресла. Но и это не помогло, жена не находилась. Тогда он заявил, что раз «они» не возвращают ему жену, то и он не снимет своей кандидатуры, а напротив, пойдет теперь до конца, назло всем врагам. В результате выборы Щ. проиграл, как-то все-таки не поверили ему, а жена, между прочим, так и не нашлась. Говорили потом, что она давно его оставила и живет за границей по их обоюдному согласию, просто он эту ситуацию использовал в ходе кампании, но, видимо, только сам себе навредил. - Ты меня с ним не сравнивай, то дело темное, - запротестовал В.В. Ему очень не хотелось предавать факт исчезновения жены какой-то огласке и тем уподобляться бизнесмену Щ., чья история, помнится, вызвала у него некоторую даже брезгливость. Он хотел, чтобы Лёня Захаров сам, не привлекая внимания и не поднимая шума, нашел ему жену и как можно скорее. - В крайнем случае, можешь пару ребят привлечь, только из наших, чтобы не болтали. Самому В.В. «светиться» в городе не стоит, поэтому он будет направлять все действия отсюда, из дома, Лёне же придется, конечно, помотаться. А уж В.В. его за это отблагодарит, можно не сомневаться. - Хочешь, заместителем мэра тебя сделаю? - На фига мне это надо? – удивился Захаров. - Найди ее, Лёха, мне без нее, ты же знаешь... - Знаю. Будем искать. Идеи есть хоть какие-то? Никаких идей у В.В. не было. - Происки врагов? – спросил-подсказал Лёня. В.В. задумался. Как у всякого человека, сделавшего успешную карьеру и, значит, кого-то в этой жизни потеснившего, у него были, конечно, если не враги, то уж точно недоброжелатели, которые дорого дали бы за то, чтобы он где-то споткнулся, на чем-то «погорел». Но зачем похищать жену! Что им это даст? Есть же другие проверенные способы, например, тот же компромат, который, кстати, не раз уже вбрасывался по поводу него то в газеты, то в интернет, но всегда безуспешно. В.В. называл эти писания неизвестных (впрочем, лично ему очень даже известных) авторов «бредом сивой кобылы на лужайке в лунную ночь без штанов» и никак на них не реагировал, а если спрашивали его, отшучивался: «Хай клевещут». - Может, у нее самой были враги? Ты вообще в курсе ее дел или нет? – продолжал выдавливать информацию Лёня. - Да какие у нее дела! Когда работала – да, бывали стычки с руководством тогдашним, им не нравилось, что она про них писала, но это ж когда было... Уже и руководство все поменялось, и она лет семь как из газеты ушла. По-моему, про нее все забыли давно. Во всем большом доме они не нашли места более подходящего, чем кухня, сами заварили чай и теперь сидели, «катая» все возможные и невозможные версии. Высказывая очередное предположение, Захаров пристально смотрел в глаза другу, ища в них согласия с самой постановкой вопроса. В.В. слушал подавленно, то кивая, то пожимая плечами, то даже злясь на Лёню. Наконец тот спросил - очень осторожно и деликатно - дескать, не могло ли случиться так, что Мирослава… это… как его… ну, словом, не может ли быть с ее стороны какого-нибудь чисто женского взбрыка, то есть не думает ли В.В., что у жены мог появиться какой-нибудь... друг на стороне? (Поездка по ресторанам ничего не прояснила). В.В. решительно замотал головой. Полагать, что тут замешан другой мужчина, не было у него никаких оснований. Они были вместе уже пятнадцать лет и жили что называется душа в душу. Конечно, он не идеальный муж, и таковым себя не считает. Не идеальный прежде всего потому, что не может уделять жене достаточно времени и внимания, но тут уж ничего не поделаешь, служба прежде всего. Он много ездит, часто отсутствует дома, они редко бывают вместе, возможно, она скучала, возможно, ей хотелось чего-то другого, большего от их отношений. Но с другой стороны, они ведь уже не так молоды, и степень их близости, привязанности и верности друг другу давно уже определяется не количеством времени, проведенного в одной постели и за одним обеденным столом, а чем-то совсем другим. Захаров только подивился наивности друга, но спорить не стал. Сам он, накопив в своей жизни немалый опыт общения с женщинами, никогда им особо не верил. Правда, такой женщины, как Мирослава, у него никогда и не было, а все-таки лично он эту версию не сбрасывал бы со счетов и на всякий случай проверил бы кое-какие здешние связи пропавшей. Сам же В.В. рассказывает, что в последнее время она часто летала сюда одна, без него. А зачем, спрашивается? Какие у нее тут были дела? - Ну, если сможешь узнать, - узнай, - нехотя разрешил В.В.
Еще в самом начале, едва только Захаров приехал, В.В. рассказал ему, чувствуя при этом какую-то неловкость, о кукле. Неловкость была оттого, что самому В.В. все это казалось чем-то несерьезным, вроде детских игрушек. Поначалу и Захаров отнесся к рассказу о кукле скептически, но уже в самом конце разговора, когда они, кажется, все обсудили и наметили план действий, он вдруг вспомнил про куклу и поинтересовался на всякий случай ее стоимостью. В.В. назвал сумму. Лёня присвистнул и тут же захотел осмотреть коллекцию лично. Они поднялись в кабинет, В.В. зажег свет и пропустил Лёню вперед, в центр комнаты. Из дальнего угла, от арки с темным окном на двух взрослых, озабоченных мужчин смотрели, как осиротевшие дети, куклы. Их застывшие лица и позы, их продуманная, картинная рассадка напоминали безмолвную мизансцену какого-то театрального спектакля. - Да... – сказал Лёня Захаров. – Я таких и не видел никогда. Они что, все такие дорогие? - Нет, здесь разные. Та, по-моему, самая дорогая была. - Так, так. А не могла она ее продать кому-нибудь? Продать? В.В. очень удивился бы, узнав о том, что жена его что-либо вздумала продать из их дома, а куклу – тем более. Нужды в деньгах она не знает, он дает ей достаточные суммы на собственные ее расходы и никогда даже не интересуется, куда она их тратит. Дорогих украшений она себе не покупает (не любит), магазины вообще терпеть не может и никогда сама в них не ходит, разве что с ним, да и то в случае крайней необходимости, когда нужно бывает, к примеру, выбрать кому-то подарок. Стоит завестись у нее лишним деньгам, как она тут же отдает их кому-то из своих сестер или племянников, и он об этом знает. Но если бы ей понадобилась вдруг серьезная сумма на что-то такое, о чем она не хотела бы ему говорить (само это предположение было для В.В. крайне неприятным, так как означало, что у жены могли быть от него какие-то тайны), то и тогда она могла снять эти деньги со своей кредитной карточки, он бы и знать не знал. Так что продавать куклу она в любом случае не станет. - Если бы ты сказал «подарить», я бы еще подумал, а продать – нет, что ты! - А что она с ними делала, с этими куклами? В.В. пожал плечами. - Ничего. Любовалась. Иногда пересаживала с места на место. - Из дому она их когда-нибудь выносила, ну, там... показать кому-то? - Не думаю. - А в городе кто-нибудь еще собирает таких кукол? - Понятия не имею. - А кто знает об этой вашей коллекции? - Да все знают, кто у нас в доме бывал, она всем показывала. - Так-так... – сказал Лёня Захаров. – Интересно. Значит, в доме находится коллекция дорогих кукол, все об этом знают, и в один прекрасный день, вернее вечер, или даже ночь, точно пока не установлено, прямо из дома – без всяких следов проникновения и взлома - пропадает самая дорогая кукла, и вместе с ней хозяйка... - Хозяйка, и вместе с ней кукла, - поправил В.В. Лёня Захаров внимательно на него посмотрел и сказал: - А вот этого мы с тобой как раз и не знаем.
4
Моя дорогая девочка! Я начинаю эти записки, когда до твоего рождения остается четыре месяца, и надеюсь закончить их как раз ко времени твоего появления на свет. Расчет у меня простой: как только это произойдет, мне станет не до писания, так что надо успеть. Первый раз ты возьмешь эту тетрадь в руки лет, я думаю, в семь – для того лишь, чтобы обнаружить на обложке свое имя. По-настоящему читать ее ты начнешь, вероятно, лет в 14, как раз в этом возрасте у девочки просыпается первый интерес к взрослой жизни. Боюсь, не все, что здесь написано, ты сумеешь понять с первого раза, но ведь потом, на протяжении всей твоей долгой и, я надеюсь, счастливой жизни у тебя еще будет возможность не раз перечесть эти страницы – и в 21, и в 35, и в 49… - пока сама не достигнешь того возраста, в котором они писались. Так, постепенно откроются все обращенные к тебе послания. Столь неожиданная и странная идея пришла мне в голову 9 июля 2002 года, в Москве, при выходе из Центра «Мать и дитя», где за полчаса до того, в темном кабинете УЗИ я впервые увидела на экране монитора мерцающие очертания твоего лба и твоих маленьких ручек, которые будто пытались послать всем присутствовавшим свой привет из глубин материнского лона. - Девочка! – возгласил доктор. В ту же секунду я поняла, что люблю тебя всем сердцем. Но… Мне ли не знать, каково это – родиться на свет женщиной. Бедная малютка! – думала я в тот день. – Сколько подвохов ждет ее в этом мире. И кому, как не мне, предупредить ее обо всем, пока не поздно! Неделю спустя я начала эти записки.
Мне придется рассказать тебе кое-что из своей жизни. Я родилась в год Тигра, месяц Скорпиона, день ракетных войск и артиллерии. С такими «выходными данными» следовало бы явиться на свет мальчику, но есть дела, которыми ведает один Господь Бог. Про артиллерию я знала всегда (мой отец был на войне артиллеристом), а про Тигра и Скорпиона лет до тридцати даже не слыхала, потому что массовое увлечение восточным гороскопом началось у нас только в начале 80-х. До того люди понятия не имели, кто какого года, и часто говорили о себе, что они родились «за год до войны» или «через год после Победы»… Так вот, если считать по-старому, то и я родилась через пять лет после войны, за три года до смерти Сталина, в самый революционный месяц нашего календаря, но, слава Богу, не 7-го, а позже, иначе в детстве у меня никогда не было бы своего, отдельного дня рождения. В то далекое время страна называлась СССР, а город, где это случилось, временно носил имя одного из советских вождей второго плана – Валериана Куйбышева. Теперь он снова, как было задолго до моего рождения, называется Самара. Новое старое название мне нравится, но я забываю, что имею к нему какое- то отношение и часто пропускаю мимо ушей. В Куйбышеве-Самаре я никогда после детства не бывала.
На этом свете я оказалась случайно. Мы все здесь случайно, просто одни рождаются от запланированной и, значит, желанной беременности, а другие – от нечаянной, про которую еще подумают: оставить – не оставить. У тех, кому повезет, есть врожденная способность к выживанию в трудных условиях. Мне повезло трижды. Сначала, когда сошлись вместе несколько обстоятельств, любого из которых (например, армейской командировки моего отца в Куйбышев или вечера танцев в клубе авиационного завода, где работала моя мать) могло и не быть, и тогда вся цепочка нарушилась бы, а мое место в этом мире осталось бы незанятым. Потом, когда мама после долгих колебаний решила все же меня оставить. А третий раз мне повезло уже на родильном столе. Я пробивалась на свет долго и мучительно, обессилев сама и почти обескровив свою мать. Когда после многочасовых схваток, нас с ней, наконец, разъединили, к радости врачей оказалось, что обе мы живы. Ожидали крупного мальчика, а родилась средних размеров (3 кг и 50 см) девочка, едва отмыв которую, акушерка, якобы, сказала измученной роженице: - Красавица! Прямо куколка! На что роженица будто бы ответила: - О, господи, неужели и ей придется когда-нибудь так же мучиться? Было воскресенье, ровно три часа пополудни, время мое пошло.
В детстве я думала, что взрослые, ожидая ребенка, потому всегда хотят, чтобы у них был мальчик, что мальчики лучше девочек, мальчики – это какие-то более полноценные существа. А кому не хочется иметь полноценное дитя! Позже я стала думать про это немного по-другому. Просто взрослые наверняка знают, что мальчику, мужчине легче прожить на этом свете. Что прожить! Им даже родиться легче, чем нам! У мамы, родившей после меня еще двоих детей, была на этот счет своя, выстраданная теория, гласившая, что девочки всегда рождаются в муках, а мальчики «выскакивают только так». Я была уже взрослой девицей, когда однажды мне пришло в голову отсчитать от дня ракетных войск и артиллерии девять месяцев назад и вычислить день своего зачатия. Это оказалось несложно: на сороковую в обратном счете неделю падал день Советской Армии и Военно-Морского Флота (все-таки мне следовало родиться мальчиком!). Получалось, что родители, скорее всего, зачали меня в мамин день рождения, приходившийся как раз на этот праздник. Сообразив это, я страшно разволновалась, меня прямо бросило в жар и в краску. Вот странно! Почему это о дне своего рождения думать легко и приятно, а о дне зачатия – стыдно? Словно быть замешанным (в буквальном смысле слова) в чужом совокуплении нехорошо, неприлично. Другое дело – рождение, ведь это – исход, прорыв на волю, к собственной, отдельной от материнской жизни. Каждая девочка знает, что это – святое, а то – грех (как будто одно без другого возможно!). Впрочем, если вспомнить Деву Марию, Пресвятую нашу Богородицу… Одно время я много думала о ней, и так думала, и этак… Женщине труднее, чем мужчине уверовать в чудо непорочности, все время что-то мешает. Недаром же все Евангелия писаны мужчинами. Но, как мне объяснил недавно мой собственный сын (твой отец), о том, что сказано в Писании, вообще не надо думать, раз думаешь, значит, сомневаешься, а надо просто верить. - Ты веришь? – строго спросил сын. - Верю, - оробев, сказала я. - Ну и все.
Нет сомнения, ты родишься красивой девочкой. Может быть, даже очень красивой, настолько, что именно красота определит всю твою дальнейшую судьбу. Тут уж ничего не поделаешь: несколько поколений красивых мужчин и женщин стоят за твоим появлением на свет. Но я должна тебя кое о чем предупредить. Девочек воспитывают иначе, чем мальчиков. Красивых девочек – иначе, чем девочек обыкновенных. И дело не в количестве расточаемой любви. Тут как раз обратная зависимость, и сильнее всего любят маленьких калек и уродцев, если, конечно, сразу, не глядя, не отдадут их в приют. Но уродцам стараются не напоминать об их изъяне (во всяком случае, родные). Красивой девочке с самого рождения постоянно твердят, что она красивая. Только и слышно со всех сторон: кукла, куколка, красавица! Сначала ты живешь себе и живешь, ни о чем таком не думаешь, поедаешь в большом количестве шоколад и мороженое, качаешься на качелях и купаешься в любви окружающих тебя взрослых – в основном, конечно, женщин – мамы, бабушки и тетушки. (Папа тоже присутствует, но где-то там, на заднем плане). Чужие, случайно встреченные люди, увидев тебя, умиляются и говорят: - Ой, какая у вас красивая девочка! Наверное, артисткой будет? И ты привычно поводишь глазками в сторону и опускаешь длинные ресницы, как будто не тебя касается, на самом деле, уже очень хорошо понимая, что – тебя, и потому встряхиваешь совсем, как взрослая женщина, локонами и кружишься в своем голубом атласном платьице, чтобы оно еще сильнее запереливалось на солнце. Мама наряжает тебя, как куклу. Ты ее гордость, любимая ее игрушка, ее вознаграждение за все страдания и муки. Незамужняя тетушка носит тебя на руках и без конца чмокает в щечку. Она мечтает когда-нибудь родить себе такую же куколку. Ничего лучше этих первых лет жизни, осененных непомерной любовью и обожанием взрослых, никогда больше не будет. Позже и они остынут, успокоятся и привыкнут к твоему существованию, оно перестанет их бесконечно умилять и восхищать, каждый займется своими делами, тетушка, например, выйдет замуж, а мама родит себе еще ребеночка, а то и двух, дольше всех будет любить тебя бабушка – до тех пор, пока не состарится и не умрет. Но дело сделано. «Куколка-красавица», ты уже уверена в своей особости и на каждого нового человека смотришь сияющими глазками, ожидая от него любви и восхищения, и, впервые не находя их, удивляешься и недоумеваешь: разве можно меня не любить? Мария Петровых, когда ее спросили (то ли Корней Чуковский, то ли Арсений Тарковский), какое десятилетие своей жизни она считает самым счастливым, ответила: первое! Чуковский с Тарковским не поняли и удивились. Я не поэт, но как я ее понимаю! Надо быть женщиной, чтобы это понять. Никогда и никто – ни возлюбленные наши, ни подруги, ни мужья и дети – не будут любить нас так, как любили родные в самые первые годы нашей жизни. Кстати, мальчиков в детстве любят не меньше, просто, вырастая, они этого не помнят, потому что любовь для них не главное. А мы помним. И, вырастая, меряем (неосознанно) этой меркой все обращенные к нам чувства. И оказывается, что в раннем детстве родные люди задали нам такую высокую планку любви, что с ней потом и сравниться ничто не может. И тем обрекли нас на вечную неудовлетворенность и вечные претензии к своим избранникам: «Ты меня не любишь!», «Ты меня любишь не так!». Первая, детская красота проходит у девочек годам к семи. Только что была куколка с пухлыми щеками и локонами, а в первый класс идет худое, бледное и нескладное существо на тонких ножках, с испуганным взглядом, школьная форма висит на нем, как на вешалке, носки сползают, а атласные ленты в косах то и дело развязываются и болтаются позади черными змейками. Следующие семь лет оно, это существо, будет становиться только хуже – вытягиваться, приобретать все более непропорциональные формы – длинные руки и ноги при все еще маленьком, худосочном тельце, неожиданно большой нос и не слишком ровные послемолочные зубы. Все это будет продолжаться лет до 14-15, когда должна, по идее, проявиться новая, не детская, а девичья красота, но это когда еще будет, и вообще неизвестно, чем дело кончится, получится ли из красивого ребенка столь же красивая барышня. И как пережить эти некрасивые семь лет, как привыкнуть к обличью «гадкого утенка»? Тем более, что время голубых атласных платьиц, переливающихся на солнце, прошло и настало время унылой школьной формы (темно-коричневое платье, черный фартук), в которой все девочки похожи на маленьких старушек. Такой старушкой я стала в неполных семь лет. Был год первого спутника и первого Всемирного фестиваля в Москве. Про спутник говорили между собой родители, и передавало радио. Отголосков Всемирного фестиваля в нашем городе слышно не было, я узнала о нем только годы спустя. Заведение, куда сходились по утрам десятки маленьких старушек, называлось начальная школа и помещалось в одноэтажном кирпичном здании, вытянутом, как барак, там был коридор с деревянным полом, в который выходили двери четырех классных комнат и пятой, учительской. Маленькая такая школа на окраине провинциального южного города. С того дня, когда ты переступишь порог этого заведения, все изменится для тебя. Никто не назовет тебя больше куколкой-красавицей. В школе красота вообще не ценится, скорее наоборот, молча осуждается и уж во всяком случае ничего не стоит. Здесь ценится совсем другое – беглое чтение, аккуратное письмо (чистописание) и примерное поведение. Единственный способ заслужить здесь благосклонность взрослых, к которой ты так привыкла, – стать отличницей, лучше – «круглой». Задача, кстати, совсем нетрудная для девочки, которая задолго до школы полюбила книжки больше, чем кукол.
...Мне было 4 года, когда я научилась читать. С тех пор вся моя жизнь – одно сплошное, непрерывное чтение. И я хочу открыть тебе «страшную тайну» - большего удовольствия, чем чтение, я не знаю. Я тогда жила в Тбилиси, у тети с дядей. По вечерам, перед сном дядя читал мне сказки. Как-то раз он прочел из Пушкина – «У Лукоморья дуб зеленый». Внимательно дослушав до конца, я потребовала: «Еще!». Не думаю, чтобы в 4 года я хорошо поняла, о чем там шла речь, должно быть, меня заворожил сам поэтический слог. Слишком уж эти стихи отличались от тех, которым еще в Куйбышеве научила меня соседка по коммунальной квартире: Я маленькая девочка, Танцую и пою, Я Ленина не знаю, Но я его люблю. Несколько вечеров кряду я без «Лукоморья» не засыпала. И вот однажды, проснувшись, тетя с дядей застают такую картину. Ребенок сидит в своей кроватке и, старательно артикулируя букву «р», которую незадолго до этого научился выговаривать, декламирует: И десять витязей пр-р-рекрасных! Чр-р-редой из вод выходят ясных! И с ними дядька их мор-р-рской! Тетя с дядей замерли, боясь спугнуть, но я благополучно дочитала стихи до конца, и в конце громко и победно выкрикнула : «Там р-русский дух, там Р-р-русью пахнет!». Дядя подхватил меня на руки, расцеловал и закружил по комнате, приговаривая: «А что я говорил!». Из этого события он сделал два важных вывода. Первый: «у ребенка хорошая память». Второй: «пора учить ее читать». Тетя усомнилась: не рано ли? Но дядя сказал: в самый раз. Букваря в доме не было, и дядя стал учить меня по «Сказкам Пушкина». Сначала я читала так: смотрела в книгу и даже страницы переворачивала в нужном месте, но читала по памяти, наизусть. Этот «фокус» дядя не раз демонстрировал своим друзьям, но разгадать его было нетрудно, стоило дать мне в руки какую-то другую, «взрослую» книгу. Впрочем, довольно скоро я стала читать без всяких фокусов и с тех пор читала все, что попадалось на глаза – этикетки на спичках, вывески на домах по улице Руставели, где мы любили гулять втроем, даже непонятные названия дядиных учебников (он был еще молодой человек и учился в институте). Ну, и конечно, Пушкина. Букварь я впервые увидела, когда родители забрали меня, наконец, домой, чтобы отдать в ту самую школу. Сначала меня не хотели записывать, потому что учебный год уже начался, была середина сентября, к тому же, мне не хватало двух с половиной месяцев до 7 лет. - Приводите ее на следующий год, - сказали маме. - Да не хочется год терять, она у нас уже читает и пишет! – взмолилась мама. Писать я на самом деле не умела, просто срисовывала из книжек печатные буквы. Две тетеньки, директор и учительница, дали мне для проверки букварь. Я стала переворачивать страницы, ища какой-нибудь текст, но его не было, а были непривычно большие буквы с картинками и короткие слова, разделенные зачем-то черточками. - А я такую не умею читать, - испугалась я. - Какую же ты умеешь? – строго спросила одна из тетенек . - Пушкина, - сказала я. Пушкина под рукой не оказалось, но нашлась «Родная речь» для второго класса. Я открыла, нашла какой-то стишок и бегло прочла. Я ждала, что меня похвалят, скажут: «Ах, какая умница!» (так всегда говорили дядины друзья). Но вторая тетенька только головой покачала: - Что ж я с ней буду делать? У меня в классе ни один ребенок еще не читает. Мы только букву «м» начали проходить. Нам велели подождать за дверью. В коридоре, где важно прохаживались девочки в школьной форме с черными фартучками, мама сказала: - Ты тут не слишком умничай, это тебе не Тбилиси. Потом вышла учительница, обняла меня за плечи и повела с собой. - Вот, дети, - сказала она, поставив меня перед классом, - у нас новая девочка, она уже умеет читать. Не обижайте ее. Потом усадила за первую парту у окна, где уже сидел некрасивый мальчик со сплющенным носом и оттопыренными ушами, и добавила: - Ты будешь ему помогать. В этот день мое школьное будущее определилось раз и навсегда. Все десять лет я проходила в отличницах, все десять лет просидела за первой партой и все десять лет ко мне подсаживали и прикрепляли отстающих, в основном мальчиков. О, это такие непонятные, неприятные существа… Прежде, до школы ты видела их только на безопасном расстоянии (бабушка не подпускала их на пушечный выстрел). Но тут их полон класс, у них наголо остриженные головы с маленькими чубчиками на лбу, грязные ботинки и потные руки. Тебе неприятно сидеть с ними рядом, близко, касаясь локтями. Ты их боишься, потому что в любой момент они могут больно толкнуть или даже ударить и сказать: «дура» и «уродина». Это ты-то уродина?! Зачем, зачем тебя отдали в эту школу! Может, где-то есть другая, хорошая школа, в которой учатся одни девочки? И ведь совсем недавно были, оказывается, такие школы и назывались красиво - женские гимназии. Но в школе совместного обучения домашняя девочка вроде той, о которой я тут рассказываю, очень быстро превращается в пугливое, стеснительное и не по годам задумчивое существо с полным набором ощущений собственной неполноценности.
Сравнительно недавно я поняла, что жизнь женщины можно разделить на семилетние фазы. И если средний срок этой жизни 70 лет (примерно столько прожили мои бабушка, мама и тетя – 70, 71 и 69), то это скорее не семь десятилетий, а десять семилетий, в каждом их которых с женщиной происходит заметная и важная метаморфоза. До 7 лет ты – ребенок, «куколка», и вот уже эта фаза тобой пройдена. Теперь ты – «большая девочка», о чем тебе постоянно будут напоминать дома и в школе. Эти вторые семь лет очень важны. Тут меньше любви и обожания со стороны окружающих, зато ты много нового узнаёшь про самое себя и впервые пытаешься понять, что ты такое. Глядя со стороны на девочку от 7 до 14, можно многое предугадать в ее будущей женской судьбе. Например, то, что неуверенность в себе, стеснительность и неприязнь (на грани брезгливости) к существам другого пола останутся, в скрытой, конечно, форме, на всю жизнь.
В начальной школе девочка вела «Дневник наблюдений», удивительным образом сохранившийся и найденный несколько лет назад при разборке залежей книжного шкафа в старой квартире ее матери. Там обнаружился маленький рассказ про муравья, который, благополучно преодолев все преграды, дополз по садовой дорожке до своего «домика», тащя на спине подсунутую ему девочкой кроху хлеба. И короткий стишок про осень: «Листопад, листопад, ты кружишься невпопад», к которому пририсован обведенный по контуру и раскрашенный желто-красным кленовый листок. Между страниц попадаются засушенные крылышки стрекоз и бабочек, узкие стебли травы и лепестки анютиных глазок. Иные страницы сплошь зарисованы кукольными фигурками и мордашками, неизменно напоминающими дошкольные фотографии самой девочки. Чем дальше, тем записи становятся длиннее, оттесняя рисунки на поля. Одна страница исписана названиями всех известных девочке на тот момент цветов, а другая – ответом на вопрос «Чем пахнет лето?». В тот год лето пахло: политыми грядками, сыростью после дождя, пенкой с кипящего варенья, разогретым асфальтом, мокрым бельем на веревке… парным молоком, домашним хлебом, речным камышом, дорожной пылью… вагоном поезда, брезентовой палаткой, морскими ракушками, лесным мхом, разрезанным арбузом… По этим записям (запахам) нетрудно догадаться, что июнь девочка провела в городе, июль – в деревне, а август – в пионерлагере. Сама ли она придумала это записывать или учительница (литературы? ботаники?) дала на лето такое задание – теперь и не вспомнить. Скорее все-таки, она записывала это для себя, просто так, из любви к писанию. Теперь я припоминаю, что девочка любила лежать в траве или на морском песке и наблюдать за тем, как движутся облака, она говорила, что различает там огромные фигуры людей, зверей и птиц, которые бывают видны только минуту-две, а потом превращаются в новые, еще более причудливые фигуры. Словом, по натуре она была созерцательница. И до определенного возраста мысли и чувства ее были заняты именно этим – созерцанием клубящейся и копошащейся вокруг природы. Ах, как славно было бы и всегда жить так – наблюдать стрекоз и бабочек, прислушиваться к звукам и запахам леса и моря, рисовать кукол и следить за движением облаков! Но как только девочка начинает понемногу взрослеть, все это отодвигается на задний план, уступая место совсем иным чувствам и переживаниям.
…В начале шестого класса Люда Варенцова сказала, что для девочки самое главное – ноги. Мол, если ноги красивые, то лицо не обязательно, чтобы было красивое, можно и просто симпатичное (тут Люда явно имела в виду себя). А если ноги некрасивые, то и красивое лицо не поможет. Это сообщение произвело на меня очень сильное впечатление. В тот день я нарочно пошла из школы домой на некотором отдалении от Люды Варенцовой, чтобы как следует разглядеть ее ноги. Люда была девочка высокая и крупная, ноги у нее были большие и полные, как у взрослой девушки. Я даже решила про себя (мне нравилось выдумывать всякие сравнения), что сзади ноги у Люды Варенцовой похожи на подошвы утюгов, если их поставить узким концом вниз. При этом правый утюжок немного загребал вовнутрь. «Ну, и что в них красивого? - думала я, идя следом за косолапившей впереди Людой. – У Любы Даниленко и то лучше!». Люба Даниленко была, напротив, девочка небольшая и худенькая, ноги у нее были прямые и ровные, как столбики, к тому же довольно длинные, что в те времена совершенно еще не ценилось. Про Любу всезнающая Люда Варенцова объяснила, что у нее вообще никаких ног нет, а лучшие ноги в классе, без сомнения, у Оли Журавель, потому что они у нее похожи на перевернутые бутылочки, а это и есть классическая форма ног. Придя домой, я зашла в спальню родителей, поставила перед маминым трюмо стул, влезла на него с ногами и стала внимательно разглядывать их в зеркале. Оказалось, что ноги у меня вообще ни на что не похожи – ни на бутылки, ни на столбики, ни на перевернутые утюги. Детские какие-то ноги, жалкие. Коленки вовнутрь выпирают, а сами худые. Если даже плотно прижать одну коленку к другой, так, чтобы никакого просвета не осталось, то две мои ноги вместе будут, наверное, как одна нога Люды Варенцовой. Может, это потому, что я часто пропускаю уроки физкультуры? Я спрыгнула на пол, встала на носочки и стала ходить вокруг круглого стола с желтой бархатной скатертью, стоявшего посреди большой комнаты (девочки уверяли, что, если каждый день долго ходить на носочках, форма ног изменится). Я успела пройти только десять кругов, как вошла мама, и у нас произошел следующий разговор. - Ты чего это тут кружишься? - Мам, скажи честно, у меня ноги что, некрасивые? - Почему? Нормальные ножки, ровные. - Да... ровные… А надо не ровные, а чтобы вот тут кругло было, как у Оли Журавель. - Нашла кому завидовать! Да ты в сто раз лучше! - На лицо? - На лицо и вообще. - А лицо не главное! Главное – фигура и ноги! - Ой, я не могу! – засмеялась мама. – Кто это тебе сказал? - Кто сказал, кто сказал… Я сама знаю. - Ничего ты еще не знаешь. И вообще, прекрати об этом даже думать. В твоем возрасте главное – учеба! - Да? А Ида Давыдовна говорит, что главное – общественная активность. Тут заглянула из кухни бабушка, ухватила конец разговора и замахала руками: - Не слушай никого, детка. Главное, чтоб ты хорошо кушала и была здоровенька. - Да ну вас! – сказала я, но кружиться вокруг стола перестала.
Теперь на переменках мы стояли у окна (к тому времени я уже ходила в новую, построенную по типовому проекту трехэтажную школу) и обсуждали всех проходивших мимо девочек: у кого какие ноги и какое лицо. В параллельном классе училась, например, одна девочка, Яна, очень красивая, может быть, самая красивая во всей школе, но у нее были совсем кривые ноги, просто колесом. Люда Варенцова говорила, что в детстве Яна чем-то сильно переболела, может, полиомиелитом, и ноги остались кривыми. Из-за этого она почти не выходила на переменках из класса и носила длинную юбку, что было тогда совсем не модно. Оля Журавель, напротив, носила, короткие юбочки и все перемены расхаживала взад-вперед по коридорам довольно вертлявой походкой, чтобы все могли полюбоваться ее классической формой ног в виде перевернутых бутылочек. Яну я жалела, а Оле немного завидовала. Тем не менее, я не стала больше прежнего заниматься физкультурой, чтобы развить икры ног. Физкультуру я не любила и все время придумывала способы, как ее пропустить. Дело в том, что у меня никак не получалось прыгнуть через «козла», добегу до него, зажмурюсь и поворачиваю назад. А физрук Николай Иванович, словно только этого и ждет, сразу начинает стыдить: «Вот, полюбуйтесь все! Отличница, а через «козла» прыгнуть не может». Учителя физкультуры я тоже не любила - за то, что он хватал Люду Варенцову и некоторых других девочек под мышки и помогал им повиснуть на кольцах, а когда они лезли вверх по канату, он поддерживал их двумя руками под попу. Мне бы очень не хотелось, чтобы меня так же хватали и поддерживали, правда, лично мне физрук Николай Иванович никогда и не помогал сделать упражнение. Самый лучший способ избежать урока физкультуры был такой: пойти в кабинет врача и сказать, что тебе сегодня «нельзя». Люда Варенцова и некоторые другие девочки из моего класса раз в месяц так и делали. Правда, для этого им приходилось задирать платье, опускать штанишки и что-то там показывать медсестре. Тогда им давали справку, что «нельзя». В начале шестого класса мне бы такую справку никто не дал, потому что мне еще нечего было показать медсестре. Я была из тех немногих девочек в классе, к которым «это» еще не пришло. Может, я недоразвитая? - Господи! – говорила мама. – Да успеешь еще намучаться с этим удовольствием за всю жизнь! Однажды я слышала, как мама разговаривала со своей знакомой, и та жаловалась, что дочке ее всего десять лет и «уже началось». - Ну, ты подумай! – чуть не плакала эта женщина. - Все детство у ребенка испорчено! Девочка стояла рядом и держала в руках пластмассового пупса, завернутого в носовой платочек. Я очень внимательно на нее смотрела, но ничего такого, кроме прыщика на носу, не заметила.
«Про это» я узнала не из книжек (никаких «таких» книжек в доме не водилось) и не от мамы, а от своей одноклассницы Вальки Плотниковой. В доме у родителей не было большой библиотеки, всего три полки книг, но там были Золя и Бальзак, коричневый двухтомник и темно-зеленый четырехтомник. Толстенные «Дон-Кихот» и «Уленшпигель», серебристо-серая, из нескольких тонких томов «Сага о Форсайтах», Шолом Алейхем с замечательными иллюстрациями... В одну зиму, в течение которой я много болела, было прочитано почти все. Мальчик Мотл стал мне как родной, Тиля и Нелле я полюбила всем сердцем, а рыцарь из Ламанчи как-то не пошел, я осилила его лишь на треть и больше никогда к нему не возвращалась. Зато легко проглотила долго пугавший мрачной обложкой «Собор Парижской Богоматери». Но сильнее всего притягивали, конечно, Золя и Бальзак. Парижские красавицы в бархатных платьях с кружевами, скачущие в экипажах через Булонский лес на свидания к своим тайным возлюбленным, - о, какая сладкая, какая красивая, какая непохожая жизнь!.. Меня трогала пока только такая, книжная любовь. Сама я еще не влюблялась, но уже задумывалась: как это, что это? Просвещать меня взялась Валька Плотникова. На вид она была очень примерная девочка, хотя и троечница, носила форму со штапельным фартуком и длинные, пшеничного цвета косы с черными атласными лентами. Она жила вдвоем с мамой в коммунальной квартире, где был еще сосед, взрослый дядька. Валька хвасталась, что, когда мамы нет дома, сосед сажает ее к себе на колени и трогает за все места. Я пыталась это представить, но представляла почему-то учителя физкультуры Николая Ивановича. Мне становилось жалко Вальку, и я спрашивала: - А тебе не больно? - Не-а, – беспечно отвечала Валька. - Это ж просто так. А по-настоящему, знаешь, как делают? Валька ставила портфель на землю и начинала объяснять на пальцах. Внутри у меня все сопротивлялось узнаванию подробностей взрослой жизни, вызывавших лишь испуг и отвращение. Но гадкие подробности сами лезли в уши. Я слушала Вальку с дурацкой ухмылкой и не подавала виду, что мне неприятно. Что я, маленькая, что ли. Вальку я не считала своей подругой, просто мы ходили иногда одной дорогой. Главной моей подружкой была тогда Люба Даниленко. С ней я не чувствовала себя «недоразвитой», потому что Люба была такая же маленькая и худая. У Любы тоже еще не началось, но мы об этом никогда не говорили. С Любой говорили о предстоящем школьном спектакле и о роли белой и красной бабочек, которые мы исполняли. Люба танцевала в белой балетной пачке, а сзади у нее были приделаны белые крылышки из накрахмаленной марли, натянутой на толстую, изогнутую проволоку, а у меня пачка была красная и крылышки раскрашены в красное с золотым. Мы порхали по сцене вокруг красного и белого цветков (девочки из параллельного класса) и обращались к ним на английском языке. Я говорила своему красному цветку: «Рэд флауэ!..» и дальше какой-то текст, которого уже не помню, а Люба: «Уайт флауэ!..» и тот же самый текст. Нас с Любой выбрали не потому, что мы были отличницы и имели хорошее произношение, а потому, что мы были самые маленькие в классе и годились для балета. А если бы Варенцова Люда или Плотникова Валя даже были отличницами и имели хорошее произношение, их бы все равно не выбрали бабочками – трудно представить таких крупных девочек порхающими по сцене в пачках и с крылышками.
С первого класса так повелось, что сначала на всех утренниках, а потом и вечерах я должна была читать со сцены стихи. Обычно это были стихи к празднику – Первому мая, дню рождения Ленина, 7 ноября – каких-то неизвестных авторов, от руки переписанные учительницей литературы на тетрадные листочки, которые она раздавала нам за неделю до концерта. Однажды мы с Любой Даниленко сами нашли и разучили на два голоса стихотворение Евгения Евтушенко:
У Плайя-Хирон есть палатка походная, А в этой палатке крестьянка живет И каждую ночь на виденье похожая Выходит и медленно к морю идет...
Люба читала как бы за автора («Почему вы не спите, сеньора Амелиа?..»), а я – как бы за крестьянку («И она отвечает: его звали Пабло...»). Пока репетировали дома, у нас очень неплохо получалось. Но когда мы вышли с этим стихотворением на очередном школьном вечере, случился конфуз. Люба была в костюме под «барбудос»: узкие черные брючки, белая мужская рубашка, шейный платок и берет, я – в длинном балахоне и шали, покрывавшей голову и плечи. Люба стояла ближе к краю сцены, а я – в глубине. И вот из этой глубины я произношу загробным голосом: «Когда я еще молодая была...» (а мне лет 12), и сидящие в зале старшеклассники начинают тихо ржать. Когда же я дохожу до слов: «Мой муж в ручищи свои неумелые брал несмышленное наше дитя» и при этом еще театрально протягиваю вверх руки, ржет уже весь зал. Ну, и всё, меня перемкнуло. Замолчала и стою, как статуя в балахоне. Никогда раньше такого со мной не бывало, а тут – забыла слова, и всё. В зале сначала не поняли, что за пауза, потом еще громче стали смеяться. Люба повернулась ко мне и шепчет мой текст, а я не слышу. Кончилось тем, что мы с позором ушли со сцены, я рыдала на груди у старшей пионервожатой и говорила, что больше никогда это стихотворение читать не буду. Но то было время всеобщего увлечения кубинской революцией, и наше стихотворение (вернее, стихотворение Евтушенко) было очень кстати, так что нам велели подучить слова и послали сначала на районный, а потом и на городской конкурс чтецов, где мы с Любой даже получили один на двоих диплом лауреатов.
Выступать со сцены мне нравилось, и, как многие девочки в этом возрасте, втайне я мечтала, когда вырасту, сниматься в кино, а пока собирала фотографии артистов. Они продавались в каждом киоске – твердые, как открытки, черно-белые, с волнистыми краями. У меня был большой оранжевый альбом, куда я вставляла эти фотографии-открытки, без конца их перекладывая в зависимости от новых приобретений. Я составляла из них «пары», помещая на одну страницу Баталова с Татьяной Самойловой, Урбанского с Ниной Дробышевой, Тихонова с Майей Менглет... Мы любили рассматривать эти альбомы, обсуждая, кто красивее и кто кому больше «подходит». Самой красивой считалась у нас Изольда Извицкая, за нее при обмене надо было отдать, как минимум, двоих, например, Конюхову и Румянцеву. И все девочки были влюблены в Олега Стриженова. Мне тоже нравился красавец Артур-Риварес из «Овода», но если бы я могла влюбляться в актеров кино (этого со мной почему-то никогда не случалось), я скорее выбрала бы Василия Ливанова из фильма «Коллеги». Мне казалось тогда, что сама я немного похожа на актрису Людмилу Марченко, какой она была в «Белых ночах», и что я могла бы играть роли таких же тихих, задумчивых и робких девушек, очень это соответствовало моему тогдашнему самоощущению. Но уже классу к шестому идти в артистки я окончательно раздумала, потому что чем старше, тем стеснительней становилась, чуть что – краснела, и ни в чем не была уверена – ни в подходящей для кино внешности (артистка ведь должна красиво улыбаться, а я, когда смеюсь, прикрываю рот ладошкой), ни в наличии настоящего таланта: ну что такое роль бабочки – так, художественная самодеятельность. Вдруг проклюнулись другие способности – к рисованию. И с этого момента все, что я видела вокруг себя, все, что переживала, воображала, о чем думала, мне хотелось изобразить на бумаге – карандашом, пером, кисточкой, обмакнутой в акварель или гуашь, цветными чернилами в тетрадке... Вообще, с бумагой у меня были особые отношения. Во-первых, в очень раннем, малосознательном детстве я ее... ела. Да, представь себе, ела, как другие едят мел или грызут карандаши. Отрывала маленький кусочек от газеты или от бабушкиного перекидного календаря и жевала, жевала, жевала, пока бумажный катышек не превращался в мягкую кашицу, тогда я ее проглатывала и искала, от чего бы еще оторвать. Возможно, в моем организме чего-то не хватало. Став старше, я осознала, что так делать нехорошо (то есть не есть бумагу нехорошо, а портить календари и тем более книжки) и – перестала. Разве что так, надкушу иногда от чего не жалко и быстренько проглочу, пока никто не увидел. Во-вторых, я обожала вид и запах новых книг и тетрадей, я их... нюхала, и запах бумаги и оттиснутого на ней шрифта казался мне самым прекрасным на свете. Именно поэтому я так любила начало нового учебного года, когда все учебники и тетрадки – новенькие, пахнущие бумагой, краской и клеем, и так приятно начинать писать с чистого листа, выводя ровные, красивые буквы... Бумага манила, дразнила и соблазняла меня. Не могла я спокойно видеть пустой чистый лист, тут же должна была что-нибудь на нем изобразить – написать или нарисовать, если не слово, то хотя бы отдельные буквы – объемные, оттененные, витиеватые, геометрически строгие – какие там еще? А если не буквы, не слова, то – цветы, листья, деревья, личико кукольное... Но в художественной школе мой любимый урок был не рисунок (гипсовая голова Давида давалась мне с трудом) и не живопись (преподаватель говорил, что в работе с красками мне немножко не хватает смелости, размашистости), а – жанровая композиция. В композиции главное – собственная фантазия, а ее-то у меня как раз хватало. Однажды на уроке искусствоведения говорили о великих художниках. Я удивилась: почему все они – мужчины. Разве не было за всю историю искусства хотя бы одной великой художницы? Преподавательница подумала и сказала: нет, не было. - Почему? Она развела руками. - Не бабское это дело! – загоготали мальчики, имевшие в нашем классе, да и во всей «художке» безусловное численное преимущество. Меня это удивило, но не расстроило. Все равно я буду художником. Может, стану рисовать мультики (параллельно я хожу в студию мультипликации при городском Дворце пионеров), а может, буду иллюстрировать книги, например, сказки. Одна моя жанровая работа – иллюстрация к пушкинскому царю Дадону – даже висит на выставке в коридоре «художки». Шамаханская царица на ней зеленого цвета, как лягушка. Сказки я люблю. В детстве мне пришлось прочесть уйму самых разных сказок, но как-то всё не себе, а младшим сестрам. Я усаживалась на «порожек» нашей квартиры в одноэтажном коммунальном бараке, сестры и другие девочки нашего двора – вокруг, и я спрашивала: - Ну, какую читать? - Про Снежную королеву!.. Нет, про Василису Прекрасную!.. Нет, давайте лучше про Спящую красавицу!.. - суетились девочки. Любимыми нашими персонажами были, конечно, всевозможные царевны и принцессы, начиная с Золушки и кончая Царевной-Лягушкой. Самое замечательное в них было – превращение. Из Золушки в Принцессу, из Лягушки в Царевну, из Спящей красавицы – в ожившую... Главное тут было – ожидание чуда и уверенность в том, что в конце сказки оно непременно произойдет. И казалось, что так же и в жизни устроено и что каждой девочке полагается своя порция чуда, надо только слушаться старших, хорошо себя вести и хорошо кушать, тогда все мы вырастем большими, станем красавицами и встретим каждая своего принца.
Летом, на каникулах, меня отправляли в гости к тете с дядей, которые жили уже не в Грузии, а на Западной Украине, в городе Ужгороде. В кабинете у дяди стоял книжный шкаф, набитый книгами, и в этой же комнате, на диване я спала. Мне нравилось открывать стеклянные дверцы шкафа, вдыхать пыльный запах книг и долго разглядывать корешки, решая, какую взять. Там были «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», впервые прочитав которые, я наконец обнаружила источник дядиных шуток – он просто цитировал Ильфа и Петрова; «другой» Толстой («Гиперболоид инженера Гарина»), совсем незнакомый Александр Беляев – «Голова профессора Доуэля» и еще масса увлекательного чтения. Выбрав, я ложилась на диван и проводила на нем целые дни, не отрываясь от книжки. Тетя ругала меня, говоря, что, во-первых, лежа читать нельзя – глаза испортишь, а во-вторых, на дворе – лето, и лучше бы я шла подышать воздухом. У меня был с собой небольшой этюдник, иногда я ездила на набережную реки Уж и рисовала с натуры стоящий на высоком противоположном берегу старинный замок. Но чаще бывало так, что мне не хотелось никуда идти. Не было места уютнее, чем черный, кожаный, потертый на сгибах диван, и занятия приятнее, чем самовольное, неспешное чтение. В шкафу оказался небольшой томик с коротким именем на обложке - И. Бунин. Он все еще оставался под негласным запретом, но несколько наиболее целомудренных рассказов были уже напечатаны. Видимо, эту-то, недавно изданную книжку я и нашла в шкафу, ничего по малолетству своему не зная и про писателя такого не ведая. Но стоило мне открыть ее и прочитать несколько первых страниц, как стало ясно: это – «взрослая» книжка, и читать ее мне, скорее всего, нельзя. Спрашивать разрешения я, однако, не стала, и читала тайком, когда взрослые ложились спать, при свете торшера, что делало мои впечатления еще более острыми. При малейшем шорохе из тетиной спальни, я прятала книжку под подушку, боясь, что меня «застукают». Должно быть, я просто стеснялась своих ощущений от прочитанного, боялась покраснеть, если меня спросят, что это я тут читаю, и расплакаться, если книгу у меня отберут. Дома, у родителей, с отечественными авторами было значительно хуже, чем с зарубежными, подбор их был, кажется, совсем случайным. Помню темно-синий двухтомник Бориса Лавренева, в котором, после того, как по телевизору показали художественный фильм «Сорок первый», я с удивлением обнаружила соответствующий рассказ; неподъемную «Угрюм-реку» Шишкова, которую, как ни странно, осилила за зимние каникулы; растрепанные «Морские рассказы» Станюковича и тяжеленный кирпич Сергеева-Ценского – «Преображение России», который у нас читал в основном папа... Я была всеядным читателем, могла после «Дэвида Копперфильда» взяться за «Васька Трубачева и его товарищей» - просто потому, что эта книга попалась мне на глаза, а после «Американской трагедии», над которой пролила немало слез, с упоением перечитывать «От 2-х до 5-ти» Корнея Чуковского. Всеядность моя, вернее сказать, постоянная, почти физическая потребность что-нибудь читать, простиралась до того, что, едучи, например, в трамвае, я успевала прочитывать все попадавшиеся по дороге вывески, щиты, неоновые буквы рекламы, а заодно надписи в салоне трамвая и мелкие буковки на трамвайном билете. Именно во время этих поездок через весь город на занятия в художественную школу я придумала себе такую игру (и до сих пор этим балуюсь) – читать проплывающие за окном названия наоборот, справа налево: низагам, яиранилук, ртаетоник... Особенно трудные я делила на части: яаксрех-амкирап.
В этом возрасте я все еще играла в куклы. О своих куклах я должна рассказать тебе поподробнее. Первая кукла, которую я помню в своей жизни, была целлулоидный голыш Наташа. Голова, руки и ноги у нее вращались на все 180 градусов, приложив усилие, их можно было и вовсе вывернуть из туловища, но я этого никогда не делала. Было жалко куклу, что она голая, и я натягивала на нее свои одежки. Мама сжалилась и сшила Наташе настоящее платье – с пуговками, карманчиком, воротничком и оборками. Я восхитилась и потребовала еще, но маме некогда было шить для куклы, она и так обшивала всю семью. При переезде из Куйбышева на юг Наташа куда-то затерялась, может, осталась там, в старой квартире, брошенная и забытая. На новом месте у меня долго не было никаких кукол. Там, где мы жили (а это была окраина города) многие девочки выходили гулять на улицу с тряпичными куклами, у которых давно замурзанные личики были отбелены мелом, а сверху заново нарисованы черным и красным карандашами глазки-носик-ротик. С этими куклами играли в «дочки-матери», в «больницу» и даже – «в маму-папу», используя в качестве «папы» какого-нибудь зверя – плюшевого мишку или зайца, или, на худой конец, пластмассового клоуна. Первая по-настоящему красивая кукла появилась в нашем доме, когда мне было уже лет 12, ее купили в Москве, в «Детском мире», для моих младших сестренок. Это была гэдээровская резиновая кукла величиной с живого ребенка, с закрывающимися голубыми стеклянными глазами и шелковыми волосами, каждый волосок торчал из отдельной дырочки в голове. Одета она была потрясающе – в красные вязаные колготки и розовую велюровую кофточку. Так у нас не одевали тогда даже детей. Нам не разрешалось выносить эту куклу на улицу, и мы водили девочек из нашего двора в дом -– показывать куклу. Она сидела на диване как украшение комнаты, и ее легко можно было принять за ребенка, некоторые даже вздрагивали от неожиданности. Самое смешное, что это был, якобы, мальчик, так сказала мама, мы звали его Любимчик. Этот Любимчик так долго жил в нашем доме, что его красные вязаные колготки удалось в грудном возрасте поносить моему сыну (твоему папе) и сыну моей сестры (твоему двоюродному дяде), о чем свидетельствуют их детские фотографии. Но самыми любимыми моими куклами были те, которых я сама рисовала на картоне, потом вырезала по контуру, потом «шила», то есть на самом деле рисовала каждой целый гардероб одежек. Число кукол все время менялось, потому что я их раздавала направо-налево – младшим сестрам, их подружкам, соседским девочкам. У кукол был свой дом – большая коробка из-под маминых сапог, которую я разрисовала изнутри, как комнату, там даже окошки были прорезаны и на них висели занавесочки из старых кружев, и было зеркало из маминой пудреницы, и платяной шкаф (коробка из-под парфюмерного набора), где помещались, скорее не помещались, так их было много, все кукольные одежки – платья, сарафаны, юбки, блузки, шляпки, шубки, даже купальники. Не скрою, я была большая мастерица по части кукольного гардероба, ко мне ходили за этим младшие девочки со всех соседних улиц. Я даже подумывала: а не стать ли мне художником-модельером, звучало заманчиво. Сначала я рисовала маленьких девочек с круглыми мордашками и короткими ножками, и совсем детские одежки – короткие платьица на кокетке. Потом, когда у девочек в школе стали появляться «фигуры», я и кукол стала рисовать взрослых – с длинным ногами, талиями и округлостью в районе груди. Рисовать платья для взрослых кукол было куда интереснее, увлекшись, я представляла, что это я сама гуляю в такой красивой юбке или в таком красивом брючном костюме (они тогда только входили в моду). Рисуя кукол, я также вольна была сколько угодно совершенствовать их лица, ноги и талии, и если я о чем-то жалела в эти минуты, то только о том, что нельзя вот так же просто, одним движением карандаша или ластика изменить свои собственные черты. А то я бы стерла ненавистную щелочку между передними зубами и проявившуюся к 12 годам горбинку на носу, хотя мама и говорила, что они меня нисколько не портят.
...Это случилось ночью, сама я ничего не почувствовала, а первой заметила младшая сестренка и тут же побежала ябедничать маме (она подумала, будто я что-то «наделала» в постель). Мама позвала меня из своей спальни, велела подойти и поднять рубашку. - Ну, всё, - сказала она и почему-то засмеялась. – Теперь ты у нас девушка. Я все поняла, застеснялась и поспешила уйти от всех, но спрятаться в квартире с двумя смежными комнатами, при отсутствии ванной и туалета было непросто. Я ушла в кухню, потопталась там, не зная, куда приткнуться со своей «новостью», и тут почувствовала необычную боль внизу живота, от этой боли я даже присела на корточки прямо у раковины с холодной водой. - Тебе сегодня не надо ни прыгать, ни бегать, - сказала, увидев такое дело, мама. - А танцевать? - Танцевать тем более. Было 12 апреля, ровно два года назад полетел Гагарин (иначе я бы это число, наверное, и не запомнила). В тот день в школе намечен был показ спектакля про красную и белую бабочек. Жутко стесняясь и краснея, я подошла на перемене к англичанке Иде Давыдовне и сказала, что не смогу сегодня участвовать. - А что случилось? Не смогу и все. Англичанка обняла меня за плечи и спросила: - Что, гости пришли? - Нет, - сказала я, а про себя подумала: при чем тут гости? Неужели, если бы к нам в дом пришли какие-то гости, я стала бы из-за них отказываться! - Ну, а что же тогда, скажи мне! – допытывалась Ида, но ничего вразумительного добиться не могла, я только ниже опускала голову и гуще краснела. Вдруг что-то дошло до англичанки и она задала вопрос по-другому: - У тебя, что, месячные начались? – и, получив, наконец, безмолвный ответ (кивок головы), она обняла меня посильнее и рассмеялась совсем, как мама утром. – Ничего страшного, я тебя научу, что нужно сделать, не отменять же из-за тебя одной спектакль. Тем не менее, его отменили, не из-за меня, конечно, а по какой-то другой причине, то ли декорации не были готовы, то ли музыканты не пришли, так что на первый случай мне повезло. Теперь я двигалась по школьному коридору замедленной, осторожной походкой, а дома томно полулежала на диване и говорила младшей сестре: «принеси то, принеси это». «Ты что, сама не можешь?» - удивлялась сестра. «Мне сегодня нельзя», - важно говорила я. На самом деле ничего особенного в тот первый раз я, если честно, не чувствовала. Боль, едва дав о себе знать, утихла, но уже в следующий раз заныло внизу живота посильнее, и потом раз от раза эта боль, ни на какую другую не похожая (собственно, никакой другой, кроме зубной, я к своим 12 годам еще не знала), все нарастала, будто тянули из моего тощего живота все жилы. Иногда приходилось оставаться дома и проводить весь день на диване, корчась и постанывая, ища такую позу, в которой боль ощущалась бы не так остро – то поджимая к груди коленки, то, наоборот, вытягиваясь в струнку и чуть не выгибаясь мостиком. Бабушка давала выпить таблетку анальгина, это помогало, но только на время. Когда бывало совсем плохо, клали еще холодную грелку на живот, но как раз грелку бабушка не одобряла, говоря: «Придатки застудит». Я знала, что такое придаточные предложения, но что за придатки находятся внутри меня, - об этом я не имела никакого представления, а говорить на эту тему с мамой или бабушкой мне было стыдно. В такие дни меня мучило несколько вопросов. Во-первых, почему я родилась девочкой, а не мальчиком (заодно: почему такая несправедливость, что у мальчиков ничего подобного не бывает). Во-вторых, зачем все устроено так, чтобы обязательно было больно? И главный вопрос: раз уж мне не повезло родиться девочкой, значит ли это, что предстоит терпеть боль всю дальнейшую жизнь? - Нет, - отвечала мама (но в голосе ее не было большой уверенности). – Вот вырастешь, выйдешь замуж, родишь ребеночка, и все будет не так болезненно. - А ребеночка рожать больно? Больнее, чем это? - Если, как я тебя рожала, то не дай Бог никому, - честно отвечала мама. Я отворачивалась к спинке дивана, тихонько скулила от боли и думала: «Не буду выходить замуж, не буду рожать ребеночка, лучше возьму готового из детдома».
Много лет спустя в книге американки Клариссы Пинколы Эстес о женском архетипе в мифах и сказаниях я вычитала что, оказывается, в матриархальных обществах Египта, Древней Индии и других районов Азии существовал т.н. «пороговый обряд», связанный с первой менструацией, в котором использовалась для раскраски настоящая маточная кровь. Девушки, у которых она появилась, обязаны были и во все другие дни красить себе ступни какими-нибудь красными пигментами, например, хной, видимо, для того, чтобы их не спутали с теми, кто еще не достиг «порога», за которым становятся допустимыми сексуальная жизнь и деторождение. Наши мамы и бабушки учили нас тщательно скрывать случившееся. Думаю, они были правы, но от того, что бедные маленькие девочки «это дело» скрывали, отцы заставляли их таскать на огород тяжелые поливалки с водой, братья, случайно наткнувшись на какие-то следы «преступления», смеялись и дразнились, а физрук (в отсутствие справки, которую могла дать только школьная медсестра, а ведь и она иногда болела) требовал делать мостик и лезть по канату. В той же книжке была старинная немецкая сказка «Красные башмачки», удивившая меня еще больше. Там девочке предстоит конфирмация (ты не знаешь, что это такое, я тоже не знала, а это такой обряд у католиков, когда подросшую девочку приводят в храм и совершают миропомазание, после чего она считается приобщенной к церкви). Но сначала девочку ведут к сапожнику за новыми башмаками, чтобы в них она пошла в церковь на эту самую конфирмацию. И девочка в немецкой сказке выбирает себе красные башмачки. Почему же красные? В русской традиции красные – это вроде как красивые, и ничего больше. Кларисса Пинкола Эстес утверждает, что с точки зрения архетипа «красные башмачки» - это «скрытый под множеством наслоений фрагмент мифа или сказки о появлении первых менструаций и вступлении девочки в менее защищенную матерью жизнь». (Вот и хна на ступнях – чем не «красные башмачки»!). Как тут было не вспомнить другую, ставшую почти русской сказку – про «Красную шапочку»! В детстве я никак не могла понять, зачем это мама (мама!) посылает маленькую девочку одну в лес, где так легко заблудиться и где бродит страшный зубастый волк. Еще я не понимала, почему родная бабушка живет не вместе с девочкой и ее мамой, а одна, в лесу. И почему, если уж она там живет, она не может сама себе испечь пирожков, ведь пирожки пекут именно бабушки и угощают ими внучек, а не наоборот! Но главной загадкой этой сказки была сама красная шапочка – не девочка, а ее головной убор. Зачем она красная? Чтобы волку легче было заметить ее в лесу? Или чтобы мама могла по этой шапочке, одиноко лежащей где-нибудь под кустиком, узнать, что ее девочку съел волк? Теперь я взглянула на нелюбимую сказку другими глазами. Что, если красная шапочка изначально имела тот же смысл, что и красные башмачки? Все тогда становится на свои места и никаких недоуменных вопросов не остается. Значит, так. Лес – это на самом деле и не лес, а жизнь. Лес в сказках – это всегда жизнь. Вот мать и отправляет девочку туда, куда рано или поздно, а идти все равно надо. Она посылает ее не просто погулять, а к бабушке, а бабушка – это что такое на языке символов? Это мудрость и жизненный опыт. Иди, дескать, дочка, поучись уму-разуму. И красная шапочка тут - главный сигнальный момент, знак того, что девочка – уже не ребенок, а достигла того самого возраста, когда начинается взросление и приобщение к женской природе. Потому и волк. Как только приходит пора девочке надевать красные башмачки (или красную шапочку), так и поджидают ее в лесу (в жизни) серые хищники. У них, у волков, на этот счет своя тактика. Сначала все вызнал у девочки, потом побежал и съел бабушку, сам ее место занял (подменил опыт соблазном!), девочка же по неопытности и любопытству («а почему у тебя такой большой нос?») попадает в ловушку. Итог – скушал нашу девочку первый попавшийся в лесу волк. Но! Испытание было «учебным», всегда найдутся в том же лесу охотники, которые прибегут на крик, волка запорют, а девочку вместе с бабушкой (читай: с приобретенным жизненным опытом) вызволят. Впредь будет знать, как по лесу ходить и серым волкам верить. Чем не модель вступления девочки в период девичества?
Да, но когда в 13-14 лет тебе со всех сторон говорят, что теперь ты – «девушка» (на том только основании, что раз в месяц тебе бывает больно, неприятно и стыдно), ты поневоле приходишь к выводу, что «девушкой» быть плохо, лучше бы побыть еще немного маленькой девочкой. В этом возрасте ты еще не понимаешь, зачем все это вообще надо, потому что не знаешь главного – э т о означает твою готовность к деторождению. И вдруг на тебя наезжает с разных сторон новая, еще более ужасная информация. Может, подобные истории и раньше рассказывали взрослые, но ты к ним не прислушивалась, а теперь все по-другому, теперь их как будто специально в расчете на тебя рассказывают, чтобы ты слушала и мотала на ус. Ключевое слово в этих новых страшных историях – «изнасилование». Девочек, оказывается, могут изнасиловать какие-то злые, страшные люди – дядьки, парни и даже большие мальчишки. Все истории начинаются примерно одинаково: девочка пошла купаться на затон и там… Три девочки пошли одни гулять в горпарк, и там на них напали какие-то незнакомые парни, две убежали, а одну… и т.д. Особенно бдительными следует быть красивым девочкам, на них нападают в первую очередь. Ты слушаешь эти истории, как сказки, веря и не веря, до тех самых пор, пока однажды, в 8-м уже классе, нечто подобное не происходит с твоей одноклассницей. Она не приходит в понедельник в школу, и все думают, что она заболела, а потом ближайшая ее подруга проговаривается, что на самом деле она, эта Наташа Ч., лежит дома избитая и, по-видимому, изнасилованная, хотя они (то есть Наташа и ее мама) скрывают. Она, оказывается, была в субботу на танцах в том самом горпарке, и вот там-то все и случилось. Снаряжается целая делегация идти проведывать, на самом деле ужас как любопытно посмотреть на изнасилованную, как вообще после такого выглядят. И действительно, лежит с разбитой губой и подбитым глазом, вздыхает и просит: - Только курице не говорите, а то меня из комсомола исключат. (Курицей мы называли классручку Иду Давыдовну). Так и не призналась – было или не было. Можно было понять и так, и так. Раз избили, значит, сопротивлялась (уже молодец!). С другой стороны, раз избили, значит, своего добились. Или нет? Хитрая Наташка, она нарочно не говорит, ей, небось, даже хочется, чтобы про нее думали, что она уже через э т о прошла и, следовательно, она теперь самая взрослая в классе. И еще была мысль: а что больнее – когда бьют или когда насилуют? Почему-то подумалось, что когда бьют. А вот интересно, если совсем не сопротивляться (чтоб не били), тогда все равно больно или не очень? Лично на меня подобные истории производили самое ужасное впечатление, с какого-то момента я стала бояться выходить одна на улицу и, возвращаясь из школы домой (учились во вторую смену), всю дорогу оглядывалась, не идет ли кто за мной. И все время жила в ожидании, что вот-вот и со мной что-то страшное должно приключится. Но Бог миловал, ничего такого со мной не случилось, все-таки я была довольно послушной девочкой, не ходила куда не следует и просто так по улицам не болталась, а все время проводила дома, за уроками.
В восьмом классе Ида Давыдовна, действительно похожая на курицу (покатые плечи, вся такая обтекаемая, бесформенная), поручила мне подтянуть по английскому Люську Литвиненко, которой из четверти в четверть приходилось выставлять двойку. После уроков Люська стала ходить к нам домой. Вот мы сидим с ней на веранде, я мелом пишу на прислоненной к стене фанерке разные английские слова и с увлечением объясняю. Люська сидит за столом, смотрит и слушает. Как будто я учительница, а она – ученица. Мне это нравится, а Люське не очень, но она терпит и старается, потому что мать обещала ее прибить, если она останется на второй год. Мы уже исправили все двойки на твердые тройки. И наконец Ида Давыдовна первый раз в жизни ставит Люське Литвиненко четверку, но хвалит при этом не ее, а меня. На перемене я подошла к ней и попросила, чтобы она похвалила и саму Люську, ведь когда тебя хвалят, хочется сделать еще лучше, это я по себе знаю. В последней четверти у Люськи Литвиненко вышло «четыре» и ей поставили годовую «тройку». В воскресенье к нам явились вполне довольные Люська и ее мама, которая несла в руках большой торт – в благодарность за Люську. Правда, благодарила она почему-то не меня, а мою маму. - Ну что вы, что вы, не стоит, - отнекивалась мама, на самом деле тоже очень довольная. Это было летом. А в сентябре, когда мы пришли учиться в девятый класс, именно Люська взялась научить меня... курить. - Хочешь попробовать? – спросила она на перемене. - Хочу, – сказала я. Мы пошли на улицу, в стоящий на краю школьного стадиона, у забора, длинный, как сарай, кирпичный туалет, с рядом темных отверстий, засыпанных хлоркой. Там, у маленького, раскрытого окошка, Люська протянула мне сигарету и показала, как надо закуривать. С первого раза я не смогла закурить, тогда Люська закурила обе и передала одну сигарету мне. Я медленно вдохнула и, против ожидания, не закашлялась, а так же медленно и спокойно выдохнула дым. Люськино объяснение оказалось доходчивым. Все же после третьей затяжки я вернула ей сигарету. Но когда мы возвращались с улицы в школу, меня просто распирало от гордости. Правда, той одной сигаретой дело и кончилось. Для того, чтобы похвастаться при случае, вполне достаточно, а курить больше не хотелось. Да и где брать сигареты, как прятаться, как утаить от родителей? Я была слишком трусихой для всего этого и по-настоящему курить стала только в университете, чего родители уже не знали и не видели.
Девочкам моего поколения полагалось брать пример с героинь советской истории, сплошь мучениц – Зои Космодемьянской (как можно было брать с нее пример и какой?), Ульяны Громовой, Лизы Чайкиной... Как-то во время своих ужгородских каникул я прочла документальную повесть «Четвертая высота» – про Гулю Королеву. В книжке было много фотографий, которые я подолгу рассматривала. Мне нравилась Гуля (на самом деле у нее было другое имя, кажется, Марионелла). В детстве она была красивая девочка – со светлыми локонами и ясными глазами – как у куклы. На взрослых снимках никаких локонов у Гули уже не было, а была мужская стрижка, делавшая ее вкупе с летчицким комбинезоном похожей на парня. Эта разница меня поражала. Было жалко Гулю-Марионеллу: такая юная, красивая и талантливая (в детстве она даже успела сняться в кино) и – погибла! В каждый свой приезд на каникулы я доставала эту книжку и, если и не перечитывала (как Бунина, уже не таясь), то все равно перелистывала и разглядывала фотографии. Может, эта книга была написана лучше других, подобных? Лишь много лет спустя я узнала, что автор ее, Елена Ильина, была родная сестра Маршака. Во всяком случае, ни «Улицу младшего сына», про героя одесских катакомб Володю Дубинина, ни «Чайку» (Бирюкова, не Чехова), ни в особенности «Зою и Шуру», однажды прочитанных, мне никогда не хотелось перечитать вновь. Страшная казнь Зои – и в школьном учебнике, и в книге ее матери – описывалась с таким натурализмом, который мое сознание просто отказывалось воспринимать. Иногда мы обсуждали этот вопрос с Любой Даниленко. Смогли бы мы повести себя так же на войне, то есть умереть, но никого не выдать? Мы были пионерки, а это значило, что ответ может и должен быть только один. Но это, если спросят на пионерском сборе. А друг перед другом чего нам врать? - Ты бы смогла? – спрашивала Люба. - Не знаю, - отвечала я. – Я очень боли боюсь. Если бы меня пытали, я бы не выдержала. - И я, - говорила Люба. Мы вздыхали и думали про себя, что какие мы, наверное, плохие девочки, и как нам повезло, что сейчас не война.
В старших классах были в моде сочинения на вольную тему. Если из трех тем давалась одна вольная, я всегда выбирала ее. Вольную тему можно и нужно было раскрывать через произведения современных писателей и поэтов, лучше не из школьной программы. Класса с восьмого мама выписывала для меня «Юность», так что я была в курсе литературных новинок и могла блеснуть, вставив в строку то Роберта Рождественского, то Аксенова с Гладилиным. Но поскольку все вольные темы так или иначе крутились вокруг одной, главной – «Любовь к Родине» (вариант: «В жизни всегда есть место подвигу»), то лучше всего для иллюстрации годились «Братская ГЭС» Евтушенко, «Продолжение легенды» Анатолия Кузнецова и тому подобные произведения. После одного такого сочинения литераторша устроила в классе диспут (еще одна школьная мода тех лет) на тему: «В чем смысл жизни нынешнего поколения советской молодежи?». Выступали, как всегда, девочки-отличницы вроде меня. Смысл жизни молодежи 60-х, - говорили мы, раздувая ноздри, - в том, чтобы быть полезными своей Родине! И в подтверждение приводили примеры из современной литературы, воспевающей романтику освоения далекой от нас Сибири. Спорить, собственно, было не о чем, никто и не возражал, что лучшие представители молодежи – это те, кто едет работать на большие комсомольские стройки. Но вдруг вышел один мальчик – Игорь Дерищев и сказал, что лично он не собирается никуда ехать, а хочет поступить в институт и спокойно учиться. Тут же на него набросился дружный хор отличниц: это, мол, – «мещанская» позиция, если не мы, то кто же?! Игорь стоял и усмехался. Потом посмотрел почему-то на меня (то ли я сидела, как всегда, за первой партой, то ли больше всех горячилась) и спросил в упор: - А ты лично поедешь после школы в Сибирь? Я вскочила с места и стала говорить, что-то о жизненной позиции нашего поколения, которая... - Нет, ну ты лично поедешь или нет? Он так насмешливо это спрашивал, что я расстерялась, покраснела и села на место. В эту минуту я совершенно ясно поняла, что ни в какую Сибирь я ехать не хочу и никогда не хотела. Слезы унижения выступили у меня на глазах, будто меня только что, при всех уличили в очень некрасивом поступке, например, в нелюбви к Родине. Через два года после того, как мы окончили школу, стало известно, что писатель Анатолий Кузнецов попросил политического убежища в Англии. Кажется, именно в связи с ним впервые зазвучало слово «невозвращенец» - как «отщепенец». Я была в сильном недоумении и даже взялась перечитывать «Продолжение легенды», но бросила. Потом уехал Анатолий Гладилин, чью «Историю одной компании», напечатанную в «Юности», я так любила... Эмиграцию именно этих двух писателей я восприняла почему-то очень болезненно, будто это близкие мне люди, чуть ли не родственники вдруг взяли и уехали навсегда.
Я росла активной девочкой. Это шло не столько от «идейности», сколько от самих обстоятельств жизни. Дома главой семьи была мама, это она все доставала, всем распоряжалась, все решала. Я была старшая сестра и в отсутствие мамы «командовала» младшими детьми вместо нее. В школе тоже всем заправляли женщины-педагоги и девочки-активистки. Директор, оба завуча, классные руководители, старшая пионервожатая – все были женщины. Председатели советов отрядов, комсорги классов, учебный сектор, культмассовый сектор – везде были девочки, отличницы и хорошистки. За воротами школы все менялось, там правили мальчики, пацаны. В школе можно было их с умным видом «прорабатывать», но на улице, во дворе лучше было с ними не связываться. Они дразнились, обзывались, насмешничали, могли плюнуть и даже ударить. Хорошей девочке лучше было держаться от них подальше. Хорошая девочка отвечала за выпуск школьной стенгазеты, оформление всяких стендов, «уголков», а в своем классе раз в две недели вывешивала сатирическую стенгазету, которая называлась «За ушко, да на солнышко!». В левом углу ватмана было нарисовано большое, размером со сковороду солнце, нахмурившее брови и протянувшее в противоположный край листа руку-луч, чтобы схватить за воротник лодыря-двоечника. Оформление было срисовано из какой-то книжки, но карикатуры на двоечников и хулиганов, а также смешные заметки про жизнь класса я сочиняла и рисовала сама. И когда вывешивала очередной номер, у него собиралась толпа учеников не только из нашего, но и из соседних классов. Смеялись, тыкали пальцем в картинки и зачитывали вслух куплеты и подписи. Обиженные поворачивались, отыскивали меня глазами и показывали кулак. Подходили также учителя, внимательно все разглядывали и говорили: «Молодец! Прямо, как в «Крокодиле»! Я стояла в сторонке и упивалась успехом. Это был мой самый первый успех на поприще журналистики. И ко времени окончания школы я уже совершенно точно знала, что хочу работать в газете.
5
Лёне Захарову очень не нравилась вся эта история. Когда у таких людей, как его друг, пропадают жены, ничего хорошего ждать не приходится. Какая бы ни была причина – политика, или чистый криминал, или (к чему больше склонялся сам Лёня) обыкновенная «бытовуха» - все плохо, все бьет по репутации человека и в конечном счете может стоить ему карьеры, не говоря уж о деньгах, которых никто пока не требует, но и времени прошло всего ничего – два дня. В душе Лёня немного досадовал на друга. Понятно, что не хочется предавать огласке, понятно, что, стоит только заявить о случившемся официально, как это тут же станет известно журналистам, и раздуют такое... не будешь знать, что хуже – пропажа жены или шум в прессе. Но у Лёни были все основания опасаться, что в одиночку, как на том настаивал В.В., он не справится. Хотя бы потому, что слишком мало знает о теперешней жизни своего друга и его жены. Пока жили в С. и еще раньше в К., они были на виду, Лёня частенько у них бывал, мог наблюдать, как и что. Да и жизнь – пять, а тем более десять лет назад – была совсем другая. Об их столичном укладе Лёня имел смутное представление, теперь они почти не встречались. Не случись того, что случилось, В.В. о Лёне, может, и не вспомнил бы. Но никакой обиды на старого друга Лёня не держал, хорошо понимая, что уровень, на котором тот сегодня находится, диктует свои правила. Он это особенно ясно почувствовал, когда в прошлом году В.В. не пригласил его на свой юбилей. Собственно, он никого из старых друзей-товарищей, оставшихся в провинции, не пригласил, и те из них, кто на это расчитывал и даже подарки готовил, обиделись, решили, что «Васильич», как они его между собой называли, «зазнался». Другие же, в том числе и Лёня, отнеслись с полным пониманием. Ведь на этом юбилее могли быть люди из высшего руководства страны, что же – сажать их за один стол со старыми корешами? Если там вообще приняты такие застолья. Может, у них все по-другому: вызовут куда надо, руку пожмут, награду какую-нибудь вручат, махнут по рюмке – вот и весь юбилей. Нет, Лёня не обижался на то, что В.В. отдалился, стал почти недоступен, он не сомневался, что в какой-то действительно серьезной ситуации, когда понадобятся его вмешательство и участие, он сможет обратиться к нему как к другу, и тот обязательно поможет, просто не было пока необходимости. И вот на тебе! Сам В.В. оказался в крайне неприятном положении, и теперь он, бывший чекист, а ныне частный сыщик Лёха Захаров, призван ему помочь. Он, конечно, готов постараться и больше того – даже рад возможности оказать старому другу исключительную услугу, вот только... сумеет ли? Дело осложнялось тем, что никакой полезной информации, могущей пролить свет на происшедшее, Васильич не предоставлял. То ли не хотел этого делать, то ли, как догадывался Лёня, и не мог, потому что сам мало знал про то, как жила и что делала в его отсутствие жена. Даже толкового профессионального совета бедный В.В., совершенно деморализованный случившимся, не мог ему дать. Приходилось действовать на свое усмотрение и надеяться на удачу: вдруг Мирослава сама как-нибудь найдется.
Тем не менее, в понедельник с утра Лёня без устали колесил по городу. Шел дождь, отдыхающие попрятались по гостиницам и санаториям. Город уже готовился окунуться в сонное межсезонье. Первым делом он выяснил у сотового оператора все входящие и исходящие звонки с телефона пропавшей за последние два дня. Звонков было несколько. Первые два она сделала, судя по времени, едва приземлившись в С., прямо из аэропорта. В распечатке значились подряд мобильный номер В.В. и домашний телефон на Инжирной. - Ну, да, один звонок от нее был, - подтвердил В.В. – Буквально два слова: долетела нормально, еду домой. То же самое повторила и Аннушка: хозяйка звонила ей из самолета, сказала, что прилетела и сейчас едет. Набрав третий номер, Лёня услышал: - Парикмахерская. Он спросил, где они находятся и ведется ли у них запись клиентов. Находятся на Приморском бульваре, клиентов обслуживают только по предварительной записи. Записывалась ли у них в пятницу вечером такая-то? А на когда она должна была записаться? Возможно, на субботу. Да, есть такая запись. - Так она была у вас? - Лена! – крикнула трубка куда-то в сторону. – У тебя Мира в субботу была? Говорит, была. - Странно, - сказал В.В. -Какая необходимость была звонить в парикмахерскую из аэропорта? Что за спешка? И вообще, зачем ей понадобилась эта парикмахерская? У нее, по-моему, в Москве есть свой мастер... Четвертый звонок был в тот же вечер, только совсем уже поздно, часов около одиннадцати, кто-то звонил Мире с городского номера, принадлежащего, как выяснил Лёня, местной студии телевидения, но сейчас там никто не отвечал, видно, еще не пришли на работу. По понедельникам до обеда местные каналы отдыхают. Еще два звонка зафиксировались в субботу утром, в обоих случаях звонила сама Мира: сначала в Москву, на чей-то сотовый, начинающийся с цифр «790...», потом на городской номер здесь, в С. После этого никаких входящих и исходящих уже не было. Сотовый в Москве отзывался дежурной фразой, что абонент недоступен, а городской в С. оказался домашним телефоном, зарегистрированным на имя некоего Т.Г.Богушвили, и тоже молчал. Услышав эту фамилию, В.В. задвигал желваками и сказал Лёне: - Что еще за Богушвили? Ну-ка выясни быстро, кто это. Он отдавал приказы таким тоном и с такой беапелляционностью, будто за дверью стоял целый штат сотрудников, готовых бежать, куда он скажет. Лёня принимал эти приказы к сведению, но действовал по своей схеме. Сейчас на очереди у него была парикмахерская. Там выяснилось, что в субботу, ровно в восемь часов утра разыскиваемая вошла в салон, преспокойно уселась в кресло и посмотрела на себя в зеркало. Это означало, по крайней мере, что в ночь с пятницы на субботу никто ее не похитил и не убил, и из дому она уехала скорее всего сама, а почему прислуга этого не заметила – второй вопрос, разберемся! Так вот, уселась, внимательно посмотрела на себя в зеркало и – к большому удивлению мастера Лены – попросила постричь ее покороче. Та пыталась отговаривать, мол, жалко же стричь такие красивые, длинные волосы! Но Мира настояла, сказав при этом: «Ничего, отрастут». Она и маникюршу попросила не покрывать ей ногти лаком, что тоже было на нее совсем не похоже. В этой парикмахерской, расположенной в самом центре Приморского бульвара, в десяти минутах ходьбы от моря, ее знали давно и числили в постоянных, притом «своих» клиентках, платила она щедро, а если причесывалась перед праздником, приходила еще и с коробкой конфет, а то и с бутылкой шампанского, говорила: «Выпейте, девчонки, за мое здоровье!». Мастер Лена любила, кроме всего прочего, с ней по душам поговорить. Она со всеми своими клиентками болтала беспрерывно, так, о всякой ерунде. С Мирой можно было поговорить о серьезном, например, о том, куда лучше поступать после школы дочке и что делать с очередным сожителем – расписываться или так жить. Обычно она проводила в парикмахерской целый день, начинала утром у косметолога и заканчивала под вечер у педикюрши. Жаловалась, что устает от сидения и полулежания в креслах, а больше всего от разговоров, которые ни на минуту не смолкают в парикмахерской, где все говорят со всеми и всегда орет на всю громкость радио, какая-нибудь «Европа плюс». Из парикмахерской уходила с больной головой, зато довольная собой. Это у нее называлось «привести себя в порядок», хватало почти на месяц. Мастер Лена расстроилась, когда Мира уехала жить в Москву, терять такую клиентку было жаль, но, как выяснилось, она не насовсем пропала, и время от времени появлялась, чтобы причесаться по случаю праздника или дня рождения, которые они с мужем иногда проводили в С. Лена встречала ее, как родную, старалась угодить, хотя она носила теперь длинные волосы, с которыми справиться было гораздо труднее. Потому и удивилась вчера ее желанию постричься покороче, ведь года три, наверное, отращивала, зачем же... - Стриги! – приказала Мира. – Отрастут, если надо будет. Сейчас не надо. По тону ее Лена поняла, что объяснять что-либо клиентка не расположена. - Она на машине к вам приезжала? – спросил Захаров. - Ой, не знаю. Она разве водит? - Водит. У нее «Хонда» серебристого цвета. - А у нас здесь парковка запрещена, так что клиентки машины вон там ставят, за углом. Они разговаривали в холле. Лена – сильно накрашенная, в очень короткой и узкой юбке, едва прикрытой капроновым фартуком, - не знала, как себя вести с симпатичным мужчиной спортивной наружности и на всякий случай кокетничала. - Не помните, у нее мобильный телефон был с собой? - Да, она звонила кому-то. Мы как раз уже заканчивали, и она говорит: подъезжай, я скоро выйду. - Случайно не заметили, кто подъехал, на чем? - Заметила! Я же ее на улицу проводила, мы еще минут пять постояли, поговорили, потом подъехало такси, вышла какая-то женщина, наверное, подруга, потому что они поцеловались и пошли вон в то кафе, видите, через дорогу. На противоположной стороне улицы было угловое полукруглое кафе с выставленными на тротуар пластмассовыми столиками, которые мокли сейчас под дождем. - А что за женщина, вы не отфиксировали? - Ну, такая... крашенная блондинка, волосы прямые, средней длины... - Молодая? Лена покривилась. - Да я бы не сказала, лет тридцать пять, наверное, просто ухоженная ... - Это во сколько было? - Ой, сейчас скажу, час у меня и полчаса на маникюре, где-то в половине десятого... Кафе называлось «Бирюза». Лёня заглянул туда, но оказалось, что с понедельника заступила другая смена, так что спрашивать было бесполезно.
На квартире Богушвили Т.Г. Лёню, по-прежнему полагавшего, что без постороннего мужика никак не обошлось, ждало легкое разочарование. Гражданин Богушвили оказался вовсе не гражданином, а гражданкой – Татьяной Григорьевной. По адресу прописки, на улице Мимоз, 18 / 7, в старом, сталинских времен трехэтажном доме с покрашенным в ядовито-зеленый цвет фасадом и обшарпанным, сто лет не ремонтировавшимся подъездом, гражданка Богушвили, однако, давно уже не проживала, квартиру, как пояснили соседи, сдавала внаем, а сама обреталась где-то в районе новостроек, у дочки. Жильцы в квартире № 7 все время менялись, а примерно полгода назад поселилась какая-то молодая женщина. Кто она и чем занимается, соседи (пожилая, приличная пара) не знают, но очень хотели бы узнать, потому что женщина эта бывает здесь всего два раза в неделю, по средам и субботам, и к ней в эти дни ходят разные другие женщины, придут и долго потом не выходят, а под вечер и сама она исчезает, и в квартире никогда не ночует. Вот чем, спрашивается, они там занимаются? Вы бы проверили, товарищ милиционер! Проверим. Имя, фамилию жилички сказать можете? Вот этого они не знают, она с ними даже не здоровается, так, прошмыгнет, и все. Как хотя бы она выглядит? На вид лет тридцать, крашеная блондинка, довольно симпатичная, вся из себя такая... фифочка. А когда ее последний раз здесь видели? В эту субботу. Пришла и сразу ушла, и больше уже не появлялась. Лёня, о каждом своем шаге докладывавший В.В., позвонил, сообщил радостную весть, что по крайней мере в субботу с утра Мира была жива-здорова и даже делала себе прическу и маникюр, заодно успокоил относительно Богушвили и просил подумать насчет молодой крашенной блондинки, кто бы это мог быть. - Понятия не имею, - сказал В.В. – Я тут другое вспомнил: у нее на телевидении подруга работает, Тамара. Правда, я фамилии не помню и в какой редакции не знаю, но ты найдешь.
Тамара не производила впечатление женщины «ухоженной». Усталое лицо, тревожный взгляд. Волосы рыжеватые, копной, да и возраст... Она встретила его на проходной и повела через большой двор, больше похожий на парк, с клумбами и скамейками, в глубине которого стояла серая коробка студии, окруженная с трех сторон кипарисами и пальмами. Внутри здания было в этот час гулко и пусто, они долго шли по длинным, темным коридорам и лестницам, наконец, оказались в узкой, трамвайчиком вытянутой комнате с одним окном и двумя прижатыми друг к другу допотопными столами. Тамара присела за свой, на котором рядом с перекидным календарем стояли в рамочках фотографии похожих на нее молодых людей – парня и девушки, Лёня примостился напротив. - Вы звонили в пятницу вечером вашей подруге Мирославе? - Да. А что? – испугалась Тамара. - Мне поручили узнать, зачем вы звонили и почему так поздно. - Кто поручил? Владимир Васильевич? - Допустим. Тамара смешалась, покраснела. - Если у нее из-за меня какие-то неприятности, я готова сама ему позвонить и всё подтвердить. Лёня напрягся. - Что именно вы готовы подтвердить? - Что Слава у меня ночевала. Лёня сделал вид, что это для него не новость, однако, требуются подробности. - Понимаете, я в тот вечер, в пятницу, была в ужасном состоянии, можно сказать, в депрессии. Почему – не хочу объяснять, это касается моей личной жизни... Она повздыхала, посмотрела тоскливым взглядом в окно и, словно смахнув какое-то наваждение, продолжала. Славе она позвонила просто так, посоветоваться, всегда с ней советуется в таких случаях, потому что более близкой подруги у нее нет, а она взяла и приехала. Куда? Да прямо сюда, к студии. На чем? Да на своей машине. Во сколько это было? Да, наверное, ближе к двенадцати. - А что вы делали так поздно на студии? - У нас последний новостной выпуск в половине десятого, а потом... отношения выясняла с одним молодым человеком. - Молодой человек с вами работает? - Да, оператором, но я бы не хотела... - Я вас пока и не спрашиваю. Значит, она подъехала к студии. Дальше что? - Я вышла, села в машину, и мы поехали. - Куда? - Вообще-то Слава хотела меня к себе забрать, но у меня там.... котенок дома один, поэтому поехали ко мне. - А оператор? Оказывается, тот еще раньше уехал, на своей машине, после чего она Славе и позвонила. - Где вы живете? Тамара назвала адрес. Это был район хрущевских пятиэтажек. Лёня представил себе реакцию В.В., когда тот узнает, что его Мируся по ночам с подругой шарится в таком районе, это ж надо было где-то машину оставить, в подъезд войти, грязный, без лифта, с какими-нибудь бомжами на чердаке... Котенок у нее один! Ну, бабы... - Так, приехали к вам, и что? - И проговорили часов, наверное, до трех. Я более или менее успокоилась, а Слава, наоборот, очень устала. Я постелила ей на диване и пошла спать, утром встаю – ее уже нет. - То есть вы не знаете, в котором часу она от вас уехала? - Знаю, она будильник на шесть ставила. - Зачем так рано? - По-моему, она еще куда-то ехать собиралась, сказала: надо переодеться и заправиться. - А куда, не сказала? Тамара покачала головой, потом тревожно взглянула на Лёню, словно о чем-то, наконец, догадалась. - А что, она до сих пор не вернулась? Захаров не ответил. - Это я виновата. Это из-за меня она не отдохнула с дороги, не выспалась, а утром опять поехала... Она хоть не уснула за рулем? - Не знаю, - сухо ответил Лёня и хотел было попрощаться, но вдруг подумал, что эта Тамара должна бы знать о Мирославе гораздо больше, ведь они подруги, а подруги, бывает, знают то, чего не знают мужья. - Пожалуй, я вас задержу еще немного.
И Захаров стал методично выпытывать все, что Тамара знала и могла рассказать. А что она знала? И что могла рассказать? Когда-то давно, сто лет назад, они учились вместе на факультете журналистики. Их было трое – Мирослава, которую они сразу стали звать просто Славой, Таня и Тамара. Слава, в свою очередь, звала ее не иначе, как Томчик. Таня канула очень давно, почти сразу после окончания, вышла замуж, муж попался зловредный, первое, что сделал, отсек всех подруг, поначалу они еще как-то перезванивались, а потом постепенно заглохло. И где она сейчас и что с ней – они не знали. Потом и Томчик вышла замуж за военного и уехала с мужем на Север. И тоже оборвалась связь. И только спустя лет, наверное, двадцать, когда она, уже разведенная, вернулась с двумя великовозрастными детьми домой, в приморский город С., где жили ее родители, они встретились почти случайно со Славой и с тех пор поддерживали отношения, но не слишком тесные. Слава теперь жила в Москве, а сюда лишь наезжала время от времени. Томчик, растерявшая за прошедшую жизнь многих друзей и подруг, тянулась к ней, зазывала к себе, названивала, в том числе и в Москву, заезжала сама, когда случалось ей бывать в столице. Слава встречала ее ровно, приветливо, но как-то отстраненно, будто ей всегда немножко не до нее, будто та позвонила и заехала не очень вовремя, нарушив какие-то ее планы и помешав каким-то ее занятиям. Дорожа хотя бы и такими отношениями, Томчик терпела и не обижалась, полагая, что новых подруг в таком возрасте уже не бывает и надо поэтому беречь тех, кто остался. Была, конечно, и другая причина дорожить подругой и больше уже не терять с ней связь, причина эта заключалась в муже Славы Владимире Васильевиче. К нему можно было обратиться (через подругу, разумеется) в каких-то крайних обстоятельствах, что Томчик периодически и делала, шла ли речь об устройстве на операцию для матери или приличной работе для дочки, да и денег можно было иногда перехватить на ремонт или свадьбу сына (материальные возможности подруг были теперь несравнимы). Слава никогда не отказывала, всегда сочувственно выслушивала и говорила: - Хорошо, я спрошу у Володи. И все устраивалось. Но Томчику было бы неприятно думать, что она дружит с этой семьей из-за таких случаев, нет, она действительно по-своему любила старую университетскую подругу и даже, пожалуй, пожертвовала бы этой перепадавшей ей время от времени помощью ради более теплых и душевных с ней отношений, но тут ничего поделать было нельзя. Слава, бывшая в молодости настолько откровенной, что абсолютно все про себя выбалтывала подружкам, теперь не любила ничего рассказывать о своей жизни, так, какие-то незначительные мелочи – куда ездили, куда еще собираются. Она также не любила выслушивать россказни Томчика о мужиках, ненадолго появлявшихся и исчезавших из ее жизни. Томчик была тот тип женщины, которой всегда, в любом возрасте и в любых обстоятельствах жизни необходимо, чтобы ее любили. Если она замужем, то обязательно заводит еще и любовника. Если нет – тем более заводит, при этом всячески пытается его на себе женить. Если любовник бросает ее, она переживает бурно, но недолго, и скоро опять влюблена. В любви она самоотверженна и бескорыстна, готова кормить, поить, одевать и ничего за это не требовать, только люби. Таких женщин называют «озабоченными». Но в случае с Томчиком это была даже не «озабоченность», а скорее любвеобильность, просто в ней накопилось (а может, она с этим родилась) столько любви, что ее постоянно надо было на кого-то изливать. Она бы и на одного-единственного мужчину излила весь свой запас любви, если бы хоть один мог это выдержать. Но долго не выдерживал никто. Каждого следующего любовника Томчик считала последним в своей жизни, веря, что наконец-то встретила того, кого ей надо, и что уж с ним-то точно доживет до старости. Спустя время, наступал очередной облом. Тогда она бросалась к Славе, рыдала, кляла неблагодарного и спрашивала совета, как ей теперь быть и что делать. Слава подругу ругала, но и жалела, говоря: - Ну почему ты такая наивная, такая доверчивая, ну, что ты перед ними унижаешься, выпрашиваешь у них эту любовь несчастную? Да разве это главное в жизни? - А разве нет? – удивлялась Томчик. - Нет, конечно. - А что же тогда главное? Слава пыталась объяснять и выходило, по ее разумению, что главное – это то, от чего женщина получает самое большое в жизни удовольствие, как, например, великая актриса от игры на сцене, как великая правительница от занятий государственными делами... - У-у.... – отмахивалась Томчик. – То великие! А я – обыкновенная женщина, и самое большое удовольствие получаю от любви. - Ну и дура, - говорила Слава беззлобно. –Тогда продолжай в том же духе и не спрашивай у меня, что тебе делать. Томчик не обижалась, она считала, что просто они слишком разные со Славой, и судьба у них разная. Сказать, что она завидовала подруге, было бы слишком просто и не очень точно. Ее отношение к тому, как теперь жила и что имела Слава, было сложным и противоречивым. С одной стороны, она совершенно искренне радовалась за нее и даже в каком-то смысле гордилась, что состоит у нее в подругах. С другой, будучи человеком по-житейски проницательным, она не могла не замечать, что сама Слава никакой особой радости по поводу своего теперешнего благополучия не испытывает, напротив, часто что-то гнетет и тревожит ее, и эта тревога невольно передавалась Томчику, когда она бывала у них в доме. Она много думала о причинах такого странного состояния подруги. Будь она на ее месте, она бы вела себя совсем иначе. Как? Да она бы просто жила, ни о чем не думала и наслаждалась жизнью по полной программе. Спрашивается, что еще женщине в таком уже возрасте надо? Муж есть? Есть. Хороший муж? Да это золото, а не муж! Любит? Еще как любит. Поначалу, когда Томчик только познакомилась с В.В., она еще сомневалась на этот счет, но, приглядевшись, поняла, что это тот самый редкий случай, когда сомневаться не приходится, и вот в этом-то одном она действительно завидовала подруге и даже не раз признавалась ей в этом. О таком муже все мечтают, да мало кому достается. Вот Славке достался, а она и не ценит, то есть ценит, конечно, но принимает как должное. Как человек поживший и в житейских делах опытный, Томчик знала и понимала: когда слишком хорошо – это тоже плохо. Всякое бывает, и все еще может быть, то есть ничто не дается навечно. Сегодня так, а завтра может стать совсем иначе. Случись что с Владимиром Васильевичем – ну, там, с должности снимут или, не дай Бог... Что тогда будет со Славой? Ведь она уже лет, наверное, семь, как не работает, сидит дома, нет, она, конечно, не сидит, а мотается туда-сюда, на ней дом и вся их многочисленная родня, кроме того, она что-то пишет, но писанием сейчас не проживешь, уж это-то Томчик знает. В общем, все у них хорошо, пока у него хорошо. А в наше время ни от чего зарекаться нельзя. И не такие падали с небес. Тьфу, тьфу, тьфу, конечно... Она не враг им, и ничего такого не желает даже в мыслях. Она просто рассуждает, глядя на свою подругу. И когда она таким вот образом рассуждает, она чувствует себя – в своей двухкомнатной приватизированной квартире и на своей должности редактора телевизионных новостей – увереннее и защищеннее Мирославы, потому что она ни от кого не зависит, ни от какого мужа, ни от какого мужика, только сама от себя. Иногда Томчик пыталась соблазнить Славу напоминанием о ее старой, университетской любви, которой была свидетельницей и тайной поверенной. Говорила, например: - Неужели ты его никогда не вспоминаешь? Неужели тебе никогда не хочется его увидеть? Ведь ты так его любила, как сумасшедшая! Томчику хотелось бы сделать подругу сообщницей в своих сердечных делах, пусть бы и у нее завелся какой-нибудь любовник, тогда бы она лучше ее понимала, и они могли бы секретничать вдвоем, как заговорщицы, как когда-то давно, в молодости. Но Слава демонстрировала на этот счет полное равнодушие. - А я виделась с ним недавно, - сказала однажды совершенно спокойно. - Как? Где? - В Москве на одной тусовке случайно встретились. - Да что ты! Представляю, как он обрадовался! - Да, обрадовался, только стал оглядываться по сторонам и спрашивает: а где твоя охрана? Я говорю: какая охрана, ты что? Почему-то он решил, что я с телохранителем хожу. - Ёкнуло у тебя сердце? - Не-а. Абсолютно. Ты знаешь, сколько ему сейчас? Страшно сказать. Совсем пожилой человек. - Жалеет, небось... - Может быть, не знаю. - А ты? - Нет, - отрезала Слава.
Последний раз они виделись примерно за месяц до злополучной пятницы. Слава прилетела в С., и (что было на нее не очень похоже) сама позвонила Томчику и предложила приехать. Та все бросила и примчалась. Сидела в кресле у камина, пока подруга готовила кофе на кухне, оглядывалась по сторонам: «что тут у вас новенького появилось?», потому что у них всегда что-нибудь новенькое появлялось – то картина, то кукла новая, не говоря уже о книгах. Томчик любила все рассматривать и расспрашивать, что это, да откуда и цокать языком: «Да-а... Класс!». Вот тогда-то ей и почудилось, что Слава совсем какая-то безрадостная, потухшая. Куклу новую показала, но без особых комментариев, так, мимоходом... - Куклу? – зацепился за слово Захаров. – С двумя лицами? - Нет, с двумя лицами я раньше видела, та в кресле сидит, а эта висит. - Как висит? - Очень просто. У них в кабинете арка есть, у окна, вот там она и подвешена. Марионетка. - Марионетка? - Ну, да. Она вся такая, на ниточках, дергаешь за ниточки, и у нее ручки-ножки двигаются. По-моему, они ее из Праги привезли. Захаров подумал, что висящей куклы он точно в кабинете не видел. Может, и она пропала? Да знает ли кто-нибудь в этом доме, что у них на месте, а что пропало? - А она вам никогда не говорила, какие у нее в отношении всех этих кукол были планы? - В каком смысле? - Может, она каких-то продать хотела или подарить кому-то? - Да что вы! Хотя она иногда дарила кукол, вернее, передаривала. - Как это – передаривала? - Ну, все же знают, что она кукол собирает, вот и дарят ей, но это не те куклы, какие ей нужны, это простые куклы, из магазина, понимаете? А она-то собирает экслюзивные, авторские работы, которые в одном экземпляре сделаны. Такая у нее блажь. Кто-то брюллики собирает, а она – кукол. Лично я никогда не рискую ей куклу дарить, у меня и денег таких нет, и где этих кукол берут, понятия не имею. Я вообще считаю, что если человек что-то собирает, лучше не вмешиваться, это его глубоко личное дело, правда? Захаров, подумав, согласился. - Так вот, настоящих кукол она никому не давала даже в руки, а тех, простых, иногда передаривала. Приведут в гости маленькую девочку, она ей и подарит. А про коллекцию она как-то сказала, что оставит внучке в наследство. - У нее разве есть внучка? - Пока нет, но вроде же ждут там, у сына. Вот она и говорила: если будет внучка, у меня есть, что ей оставить, – книги и кукол. Будь они неладны, эти куклы. Скорее всего, они тут вообще ни при чем, только время теряешь, выясняя, кто из них сидит, а кто висит. - А все-таки зачем она вас позвала в тот раз? Только кофе попить и куклу показать или у нее было к вам какое-то дело? Тамара вздохнула. - Скорее у меня к ней. Раньше она вела на городском канале программу «Для вас, женщины». Передача была – сборная солянка: какая-нибудь известная женщина в студии, потом немного домоводства, немного садоводства, и в конце песня по заявкам. Между прочим, телезрителям нравилось, и письма шли, в основном с просьбой поздравить любимую маму, жену, девушку и передать песню. Но пришел новый шеф, передачу закрыли как морально устаревшую, а Тамару перевели в редакторы. Она и сама понимала, что передача устарела, да и она в качестве ведущей – тоже, поэтому особо не сопротивлялась. Но Слава подталкивала: не сиди, как клуша, займись собой, похудей, смени прическу, сделай подтяжку лица, а потом придумай новый, интересный проект и иди с ним к начальству. Легко сказать! Ну, похудеть, допустим, можно, если очень постараться, прическу сменить тоже нетрудно. На подтяжку все равно нет денег. Но труднее всего придумать новый проект. Ничего свежего и оригинального в голову не приходит, все уже есть, все уже другие сделали. Слава же считала, что существующие женские передачи рассчитаны только на две категории – на туповатых домохозяек и недоразвитых девочек-подростков. А если, говорила она, я ни к той, ни к другой категориям не отношусь, то и смотреть мне у вас нечего. Вот сделай, подзуживала, такую передачу, чтобы меня заинтересовать. - Это что же за передача должна быть? Гордон в юбке? - Зачем так сложно? – возражала Слава. – Но и упрощать не надо, не у всех же на уме только то, как выйти замуж за богатого, да как извести соперницу. Почему бы не сделать цикл передач о великих женщинах, ну, пусть не великих, но выдающихся? - У-у... Опять ты со своими великими! Ну, о ком, например? Слава обещала представить список. И в следующий приезд позвала Тамару к себе и за чашкой кофе, как бы между прочим, протянула ей листок. Томчик пробежала глазами и не могла скрыть улыбку. Княгиня Ольга... царица Тамара... боярыня Морозова...Екатерина Дашкова... Софья Ковалевская... Мария Башкирцева... мать Мария (Кузьмина-Караваева)... Заканчивался список Анной Ахматовой, про которую Слава сказала, что она и есть последняя великая русская женщина. При этом призналась, что сама удивлена, как их, оказывается, мало – на одном листке уместились. Томчик только головой качала: она не потянет, и вообще, такой проект не для местного телевидения, здесь и видеоматериала-то нужного не подберешь. И потом... Она совсем не уверена, что кому-то это действительно будет интересно. Да? Ну, как хочешь, а я бы на твоем месте попробовала. Ну так попробуй, у тебя-то точно получится! О чем ты говоришь, ты же знаешь, что я не могу. - На самом деле она смогла бы, еще как бы смогла, ведь она талантливее меня. И зря Володя... Тут у Захарова зазвонил сотовый. - Да, нашел, - сказал он в трубку. – Вот как раз выясняю. Я перезвоню. Тамара смотрела с тревогой и любопытством. - А вы случайно не знаете в окружении вашей подруги такую женщину – крашеная блондинка лет тридцати пяти? – спросил вдруг Захаров.- Симпатичная, ухоженная... Тамара пожала плечами, подумала. - Может, Инна? - Что еще за Инна? Слава как-то знакомила ее с похожей девушкой. Это было летом, в августе. По дороге на студию Тамара зашла на минутку в кафе на Приморском бульваре, а они там сидят – Слава и эта блондинка. Тамара подсела, выпила с ними кофе и побежала, потому что уже опаздывала. Но блондинку эту она хорошо запомнила, очень уж они душевно беседовали, Томчик даже позавидовала. Она потом домой ей позвонила и спросила, кто это такая была. А Слава сказала: я как-нибудь поближе тебя познакомлю, с ней можно интересную передачу сделать. И все, больше они к этому разговору не возвращались. - То есть вы не в курсе, кто она и чем занимается? Жаль. Очень она нам нужна, эта девушка. - А вы спросите у Славиной сестры, она тоже там была, втроем они сидели. - Что ж вы сразу не сказали! А сестра какая, Мила или Лана? - Нет, Милу и Лану я хорошо знаю, а это какая-то другая, Валя, то ли Галя.... Но она ее тоже сестрой называла.
Ближе к вечеру Лёня приехал на Инжирную должить В.В. некоторые промежуточные результаты и нашел его лежащим на диване. Рядом, на журнальном столике, находились флакон с корвалолом, какие-то таблетки и аппарат для измерения давления. Видно было, что чувствует он себя гораздо хуже вчерашнего. Этому, как оказалось, предшествовала беседа с Аннушкой. Узнав, что Мируся не ночевала дома, В.В. пытался выяснить, как могли Аннушка с Костей этого не заметить. Аннушка закатывала глазки, тряслась и бубнила одно и то же, что всегда встает рано, еще семи нет, чтобы полить из шланга двор и цветы, а в субботу нарочно не стала поливать, чтобы не шуметь, потому что хозяйка обычно долго спит утром, она и подумать не могла, что ее уже нет в доме... Надо было понимать так, что пока в кабинете, где Мируся возилась с куклами, горел свет, Аннушка тоже бдела, но как только свет там погас, она решила, что хозяйка улеглась, и тоже завалилась спать и проспала, видимо, часов до восьми. Мируся за это время успела уехать, вернуться и снова уехать, но ни Костя, ни Аннушка ухом не повели. Зачем же они тут находятся в таком случае? Ведь так кто угодно чужой может залезть во двор... - Та не! – упрямо твердила Аннушка. -Я ж с полседьмого всегда на ногах. Ничего не добившись, В.В. отпустил ее и тут почувствовал, что сдавило сердце, пришлось принять таблетку коринфара и лечь. Но спокойно полежать не дали, раздался очередной звонок из Москвы, ему вообще без конца звонили, и сам он то и дело звонил, и кое-какие вопросы удавалось решить по телефону, но были и те, что требовали его личного присутствия, он нервничал, дергался, обещал буквально завтра-послезавтра быть на месте, сам не зная, когда в действительности наступит для него это завтра. - Так может врача вызвать? - забеспокоился, найдя его в таком состоянии, Лёня. - Не надо никакого врача, - В.В. встал и пересел в кресло. –Давай, рассказывай. Рассказывать особо нечего. Что мы знаем на этот час? Что в пятницу, около одиннадцати вечера ей позвонила подруга, брошенная, очевидно, очередным хахалем, после чего Мира взяла машину и поехала сначала на студию, потом к ней домой, где и находилась примерно до шести часов утра. Дальше – ничего неизвестно, можно лишь предполагать, что она вернулась домой, переоделась и снова куда-то уехала. Куда – неизвестно. Вероятно, уже с дороги она звонила кому-то в Москву, а также на квартиру гражданки Богушвили, где могла в тот момент находиться блондинка Инна. Не исключено, что они двинулись куда-то вместе, потому что на улице Мимоз Инну ни в тот день, ни на следующий больше не видели. Но телефон соседям оставлен, позвонят, как только она появится. - Инна, Инна... - повторял В.В. Нет, ни про какую Инну Мируся никогда ему не рассказывала. - Слушай, старик, а есть у нее сестра Валя или Галя? В.В. взялся перечислять сестер жены. Значит, так, родных две - двойняшки Руслана и Людмила. По-домашнему – Лана и Мила. Живут в К., но сюда постоянно ездят. Есть еще двоюродная, Олеся, которую она тоже опекает, но та далеко, на Украине, бывает раз в году, летом. Никакой Вали или Гали вроде нет среди ее родни. - Странно, - сказал Захаров. –Не могла же она чужую женщину сестрой называть? - Запросто могла, - махнул рукой В.В.
Следующая
|
|